Журнал «Парус» №83, 2020 г. — страница 30 из 51

и сразу проел один рубль. Теперь жизнь не могла принести ему ничего другого: он был просто обречён в ней жить на четыре рубля до тех пор, пока не приедет в Красноярск, где его распределят, и тогда в какой-то конторе он получит тридцать рублей «подъемных». И если он думал о своей жизни или мечтал, то только после тридцати рублей: до них ему всё было ясно…

Но несмотря ни на что, внешне он был весел, даже развязно весел, имел такой вид, будто едет в один из южных курортов и в кармане у него, кроме четырех рублей, ещё три тысячи аккредитивом. Богатую и счастливую жизнь в глазах окружающих ему здорово помогали создавать надетый на нем модный, почти новый костюм, выкупленный из ателье месяц назад, под костюмом белая шерстяная рубашка, модные остроносые туфли, да его красивый маленький чемоданчик, почти пустой внутри; и в соответствии с надетыми на нём вещами он разыгрывал из себя преуспевающего весельчака, которому просто надо на время куда-то уехать.

– Того требуют обстоятельства, – загадочно говорил он в небольшой группе вербованных, в какую собрались те, что были помоложе да поприличнее видом из общей массы, которая собой очень напоминала кучку ханыг, толпящихся у гастронома; впрочем, большая часть кадров почти оттуда и пришла на вербовочный пункт. Но даже в среде избранных он отличался элегантностью костюма и моделью туфель, да и собой он был недурён. Его лицо уже приобретало особенную мужскую красоту, которая в союзе с его всегда неудовлетворённой натурой обещали ему много женского внимания. Итак, всё у него блестяще складывалось снаружи и очень плохо складывалось внутри; между им внутренним и им внешним все больше образовывалась пропасть, в которую рано или поздно улетит всё: весь его мир и он сам. А пока туда летели только камушки из-под его рук и ног да веселый снаружи смех разбивался об утёсы души и превращался в боль… в необъяснимую неудовлетворённость. Но он был прилично одет, прилично говорил языком современного студента, и все девицы в группе вербованных обратили на него внимание.

Она оказалась с ним рядом как-то совсем незаметно и больше общалась с ним в роли доброго друга или старшей сестры. Он где-то ходил, с кем-то любезничал, но почему-то всегда возвращался к ней: она встречала его без видимой ревности или кокетства, ласково улыбалась, поправляла ему ворот рубахи или просто причёсывала и лишь однажды с глубоко-глубоко затаённой грустью сказала:

– Зачем тебе столько женщин? Выбери себе одну…

Сказано было просто, мудро и в то же время очень понятно, что она предлагала себя. И ещё ему было понятно, что если он выберет другую женщину, то эта обиженно не отвернётся от него, а так и останется другом. Но он, красивый и модный, принимал это редкое качество души как должное: будто в отношении к нему так и должно было быть. Будто это только ей приятно его ласкать, принимать в нём участие, а ему безразлично, она или другая будет с ним рядом. А между тем она была самая красивая из всех женщин, какие оказались в группе вербованных, и вместе они выглядели приятной парой, он это видел, и все вербованные это тоже заметили. Ханыжные мужички, наполовину уже пропившие, промотавшие свои жизни, растерявшие своих первых женщин, жён…, может быть, поэтому были по-своему нежны с ней и всячески старались, чтобы он и она были вместе: то усадят их рядом, то сведут и оставят вдвоём, а в разговорах их принимали только за пару – «где твой?..» или «где твоя?..» Уж очень почему-то хотелось ханыжным мужичкам, чтобы было так. И она, чуть смущаясь, шла к нему открыто, словно протягивала душу на ладонях.

Он узнал от неё, что она, как и он, много страдала в жизни, но если он страдал часто по причинам необъяснимым, идущим от его натуры, то она страдала, не желая и не ища этих лишних страданий; она страдала от людей, которых можно было назвать сестрой, мужем.... Ей было двадцать два года, и она успела побывать замужем, но неудачно: муж бил её, а в конце открыто стал изменять ей с её же сестрой, с которой они жили после смерти матери вдвоём, потом втроём – сначала сестра и она с мужем, потом она и её сестра с её мужем. Она оставила их и решила завербоваться. Но она вовсе не была разочарована в семейной жизни, просто сказала, что ей немного не повезло, и никакой другой жизни, кроме семейной, для себя не видела; как он понял, это была генеральная линия её жизни. Она открывалась ему, но он не открылся ей, и для неё он оставался всем довольный, весёлый, удачливый в жизни. Так и сказал ей:

– Нет, мне на долю не выпало того, что выпало тебе, у меня было всё хорошо, всё хорошо!.. – и засмеялся.

Дорогой он почти не обращал на неё внимания, перезнакомился по вагонам со множеством девиц, ему было с ними скучно потому, что он только болтал с ними, не испытывая к ним ни малейшего интереса, но к ней возвращался с видом довольным и небрежным, однако каждой своей клеткой чувствуя её доброту и наносимую ей обиду. И когда однажды мужики полушутя-полусерьезно забросили её, лёгонькую и стыдливую, к нему на вторую полку, крича: «Забирай её, она нам не нужна!», когда он, совсем невольно, тронул её маленькие упругие груди и она покорно застыла в ожидании чего-то, то он на миг не сдержался и с такой мучительной нежностью прижал её к себе, что она вздрогнула, но уже в следующую секунду он перевел всё в шутку и, весело смеясь, опустил её обратно вниз.

Обедать он уходил только в вагон-ресторан, возвращался оттуда сытый и весёлый, хотя ни в каком ресторане, конечно, не был: простаивал приблизительное время обеда в каком-нибудь тамбуре, а возвращаясь, ковырялся в зубах… Утром и вечером он пил чай с булочкой, и это была вся его каждодневная еда: на большее денег у него не было, а эпизоды его счастливой жизни, которых он нарассказывал окружающим уйму, и его пижонистый ресторанный вид не позволяли ему просить у кого-то взаймы. К концу пути у него кружилась голова, но он был по-прежнему непринуждённый, счастливый, глаза его весело блестели, но уже голодным блеском.

Перед Красноярском он познакомился с одной учительницей из провинции и увлечённо беседовал с ней о народном образовании. И ему, и учительнице было плевать на народное и всякое другое образование, но они говорили так, будто их всю жизнь только образование и волновало. Учительница была намного хуже той, которая следила за ним грустными глазами, но он посвящал ей почти все своё время и на вокзале в Красноярске долго прощался с ней, глубоко понимая, что всё это ему не нужно, глупо, пусто, но почему-то делал.

– Проводил? – дружелюбно спросила она, когда он, расставшись наконец с учительницей, вернулся в общую массу вербованных.

– А тебе что? – грубо оборвал он и минуты две стоял в абсолютно угнетённом состоянии духа.

«Что я делаю? что я делал?..» – спрашивал он себя, весь болезненно сжимаясь. Но потом оттолкнул всё, отторг, засмеялся и уже через пять минут любезничал с продавщицей галантерейного киоска. Просил у неё свидания с таким пылом, будто ему всего важнее в жизни было выпросить это свидание. Та, наконец, согласилась, явно больше для того, чтобы он отвязался, местом встречи назвала кинотеатр «Родина», после чего он самым равнодушнейшим образом оставил продавщицу в покое и подумал о том, что у него нет ни копейки денег: как он ни растягивал пятёрку, а пришёл момент, когда тянуть больше было нечего; он окинул взглядом вербованных и вполне правильно понял, что ему никто не даст ни копейки, кроме неё.

– Дай, если можешь, три рубля, мне завтра должны прислать, и я верну тебе. Всё, что было с собой, я прогудел, – сказал он, хотя прислать денег ему никто никогда не мог: он ни к кому не обращался, да и не было у него таких – желающих посылать ему деньги.

– Отдал бы часть мне, я бы сохраняла, – с робким укором сказала она, на что он только усмехнулся. – У меня тоже осталось всего четыре рубля. Я тебе дам два и себе оставлю два – ладно?

– Хорошо, – оказал он, – я тебе завтра верну.

– Вернёшь, конечно, тебе же завтра пришлют, – сказала она так, как будто лучше его знала, что деньги ему пришлют.

В какой-то миг ему хотелось грубо прогнать её, так искренне верившую во всё, что он говорил. Разве можно быть такой доверчивой дурой? – хотелось закричать ей в лицо. – Я же обманываю тебя, разве ты этого не видишь? Я не знаю, что я делаю, я устал… разве ты этого не видишь? Но он молча взял два рубля, небрежно сунул их в карман и пошел дальше по обрыву отведённой для него пропасти.

В Красноярске всю группу вербованных привезли в одно общежитие. Оно стояло на пустыре в районе новой застройки, самым крайним из пяти готовых домов, и комнаты общежития пахли ещё свежей краской, вербованные были первыми его жителями. Стали располагаться; за дорогу все уже присмотрелись друг к другу, выяснили симпатии и антипатии и теперь, сходясь по двое, по трое, кто с кем желал, занимали себе комнаты. При таком естественном подборе, по близости душ, он остался один: никто не изъявил желания жить с ним, и ни с кем он. Он один занял пустую комнату, предназначенную для двоих, вошёл и прикрыл за собой дверь. За закрытой дверью, как бы отгородившись от людей, он чувствовал себя лучше, покойнее и, казалось ему, с удовольствием бы не выходил из этой комнаты в коридор совсем. В одиночестве с него будто спала какая-то тяжёлая маска, которую он был вынужден носить среди людей. Грустный, он долго стоял у окна, в задумчивости трогая на подоконнике наплыв невысохших белил. Подсохшая краска превратилась в морщинистую рябь, но была ещё мягкой под пальцами… Сразу за окном начинался пустырь, за пустырём налепились дома частной застройки, а за ними, у самых сопок, нещадно кадили трубы какого-то завода. Под окном ещё не было посажено после строительства ни одного деревца, но на оставленной в покое земле уже мелькали островки зелени. Всё на земле прижилось или приживается, и только я не могу себе найти на ней место, – он так не сформулировал, а почувствовал, ему уже заранее было скучно жить здесь, ходить на работу, таскать кирпичи, раствор… Но не потому, что ему было тяжело, а потому, что не знал – зачем это?.. Под