Но долго он на себя ругаться не мог, потому что всего больше ему всё-таки было жаль себя. Ему казалось, что всё в нём – его слова, поступки, даже его сознание складываются не по его воле, совсем не так, как бы ему хотелось; а хотел он какой-то другой жизни. Даже своё прожитое, своё детство он хотел иметь другим, но всё вокруг говорило, что ничего уже у него не может быть другим, и все что им отвергается – ему предназначено: и дурные его поступки, и несчастья его выходят из того, что он идёт против фатума, обречённости и желает того, что ему не предназначено, хотя он никогда бы не смог сказать, чего он желает.
Когда к двенадцати часам, всё ещё лежа в постели, он услышал в коридоре женский смех и по голосам узнал, что среди других есть и она, он очень обрадовался, хотел тут же встать и выйти к ней. Встал, оделся, но не вышел, остался дожидаться её в комнате, но она всё не шла и не шла. Тогда он взял полотенце, напустил на себя похмельный вид и в мятой белой рубашке, нарочно не заправленной, вышел в коридор.
– Привет всем! – сказал, небрежно вскинув руку, проходя мимо собравшихся в кучу парней и нескольких девиц.
– Ты спал? А я думала, тебя нет, – она шагнула к нему, преграждая путь. – Боже мой! На кого ты похож?! Дай я тебе заправлю, как маленький… – Говорила не столь порицательно, сколь ласково.
– А! И так сойдёт, – развязно отмахнулся он.
– Долго спишь. Прогулял, наверное?.. – Ласково и тревожно заглядывала ему в глаза, застёгивая на рубашке пуговицу.
– Было дело… – сказал самодовольно.
– Что же она не погладила тебе рубашку? Женщина должна смотреть за своим любимым…
Ему были приятны её слова и её легкая ревность, и заботливое ухаживание. Но он капризно отстранил её, повернул к себе спиной и лениво толкнул:
– Пошли вы все!..
Она, не оглядываясь, быстро пошла по коридору, а в конце, уронив лицо в ладони, побежала…
Он вернулся к себе в комнату и сел на кровать. Так плохо с ним ещё никогда не было: он чувствовал только своё одиночество, которое, казалось ему, будет длиться безнадежно долго, всю его жизнь.
Василий КОСТЕРИН. Ч. Байс против Великой Тени
Ужъ не пародiя ли онъ?
А. Пушкинъ
В комнате сумрак. Стулья расставлены полукругом в три-четыре ряда. На них рассаживаются зрители, как в театре. Они в непривычных на вид одеяниях. Я не разбираюсь в старинных модах, но, чтобы явиться к нам, они, кажется, покинули девятнадцатый век, скорее всего, вторую его половину. Передо мной настоящая выставка мужского костюма того времени. Все одеты по-разному: тут и фраки (повседневные, визитные и даже бальные), и сюртуки разных покроев; белоснежные манишки сияют чистотой, жилеты – на любой вкус от бархатных до парчёвых, как однотонные, так и украшенные вышивкой, и, конечно, мягкие шляпы, цилиндры, котелки, офицерские и солдатские фуражки на коленях. Ах да, ещё шейные платки, повязанные самыми затейливыми узлами. И эта элегантная сидячая толпа заметно разбавлена другого сорта людьми, одетыми просто, непритязательно – в солдатские шинели, армяки, овчинные тулупы, чуйки, полукафтаны, поношенные, мятые пиджаки и даже поддёвки. Изредка встречаются фигуры в халатах нараспашку, в летних до неприличия костюмах, в ермолках. Некоторые смеющиеся и не совсем трезвые головы удивляют трубками или жёваными самокрутками в зубах, а кто-то засаленными картишками в кулаке. И всё это – рядом, вместе, вперемешку с модными фраками, сюртуками, лилейными манишками. Зимняя одежда оттеняет летнюю и наоборот. Мы в наше время одеваемся заметно однообразнее.
Присутствующие оживлённо переговариваются и невольно посматривают на Тень: кто с любовью, кто с почтением, некоторые искоса и с опаской. В середине полукруга, там, куда воткнулось бы острие циркуля, если б мы задумали провести полукруг или цельную окружность, возвышается огромная, достающая до потолка Тень. Не плоская, а объёмная. Иногда она шевелится: как бы прислушивается, наклоняет голову, словно приближая к нам ухо, и тогда все замолкают, точно ждут от неё важного слова.
Мы с другом сидим напротив собрания. Оно, вероятно, нас не видит, потому что никто не обращает на нас никакого внимания. Мы-то ведь в этом веке живём. Друг мой пристроился справа от меня. Опираясь на подлокотники, он подтягивает тело поглубже в кресло, но то и дело съезжает по пологой отполированной бесчисленными штанами и юбками коже.
Время от времени кто-то за осветительным пультом медленно, как в театре, прибавляет яркость, все морщатся, жмурятся. Объёмная Тень от яркого освещения не рассеивается, а густеет, наполняется разными оттенками серого: от светло-серебристого до дымно-тёмного.
Все шепчутся, но при усилении света почему-то начинают говорить громче, так что слова их явственно долетают до нас. Одна лампочка в углу под потолком вдруг вспыхивает, лопается, и опять наступают внутрикомнатные сумерки. При каждом просветлении Тень шевелится, как будто собирается сказать своё слово. Она сидит на некоем полупрозрачном постаменте нога на ногу, обхватив сцепленными пальцами колено левой ноги. Голова чаще всего видна нам в три четверти, иногда в профиль. Подчас кажется, что Тень действительно порывается вступить в разговор, поскольку губы её двигаются, приоткрываются, как бы пробуя слово на вкус.
Невидимый осветитель прибавляет яркости. Все наперебой убеждают друг друга в чём-то. Спорят, соглашаются. Тень опять приоткрывает уста. И тут на весь зал раздаётся лихорадочно-трусливый возглас:
– Молчите?! Вы правильно молчите-с. Только это и остаётся вам. Мы тут говорим о вас, а вы в рот воды-с набрали словно. И дальше помалкивайте! Вы не имеете права ничего-с добавить к тому, что уже написали. Это кто-то из ваших «героев» говорил-с, —человек в гороховом сюртуке и с гитарой садится, взбивает хохолок надо лбом, приглаживает напомаженные, но всклокоченные височки и прищуренным намекающим на что-то левым глазком окидывает зал. Однако коснувшись взглядом Тени, ёжится и присмиревает.
– Смотрите-ка, Валаамова ослица заговорила! – комментирует седоватый, раз и навсегда возбуждённый человек с красноватым лицом.
Мой друг – известный литературовед и специалист по Достоевскому – тоном знатока комментирует:
– Это лакей Смердяков высказался. Не ходи к гадалке. «Валаамовой ослицей» называл своего слугу Фёдор Павлович. Карамазов по фамилии. А перевирает он слова Великого инквизитора из Ивановой «поэмы».
– А Тень? – не могу удержаться я.
– Милый мой хороший, догадайся сам, – отделывается от меня девичьей песенкой друг.
– Неужели Писатель, создавший образы практика Смердякова и теоретика Ивана Карамазова? И не только их, разумеется…
– Без всяких сомнений. Пробегись взглядом по вогнутым рядам, и ты узнаешь героев и персонажей, ставших зрителями. Только вот зачем Великая Тень собрала их всех в этой зале и усадила по ободу полукруглой арены? То ли ристалище, то ли амфитеатр.
– Меня больше волнует другое: как мы с тобой сюда попали?
– Потом разберёмся! Не робей, воробей! Хотя ты прав: страшноватое собрание! – мой собеседник с лёгкой судорогой поводит плечами и чуть не сползает с кресла на пол.
– Слушай-ка, теперь, кажется, начинаю соображать. Перед нами – художественный мир Великой Тени, как ты выразился.
– Именно. Бог сотворил мир Словом. А Великая Тень сотворила свой мир. И тоже словом. И заселила этот мир людьми, которых мы любим или ненавидим, которых представляем себе, как живых, возьми хоть Раскольникова с его Сонечкой, князя Мышкина, подростка Аркадия, невинноубиенного Шатушку, Ставрогина или всех братьев Карамазовых. Они и впрямь иногда бывают добрыми и живыми друзьями, сродниками по духу. Ведь реальные люди умирают, а жители художественного словесного мира не подвластны смерти. В эту вселенную погружались его современники Тургенев, Толстой, а позже наследники – Блок и Анненский, Вячеслав Иванов и Бахтин. И все-все-все достоевсковеды. Наши дети и внуки станут в неё окунаться с головой. Они по-земному бессмертны – многочисленные жители романного мира Великой Тени! Даже те, которые по воле автора в романе умерли, для нас навечно остаются живыми, как святые.
– Неплохо сказано: словесная, романная, художественная вселенная!
– Понимаешь, они как бы воскресли до всеобщего и окончательного спасительного воскресения. Впрочем, по большому счёту они и не умирали. Их просто хотят забыть. Ан не получается. Интересно, возгремит ли для них Страшный суд? Стребует ли с них Господь: сколько добра и сколько зла они принесли на землю? Кому помогли? На кого и как повлияли? А ведь кого-то и угробили, может быть. Я бы, между прочим, устроил Страшный Суд для героев и персонажей мировой литературы.
– Трудно их судить, – я смотрю на неподсудную Великую Тень, – во-первых, они бесплотны, как Ангелы, а во-вторых, писатель – ради сохранения художественного конфликта, без коего нет романной словесности – просто вынужден изображать отвратительных людей. Какое ж тут может случиться добро?
– А вот здесь ты неправ. Гений может изобразить зло и порок так, что это принесёт очищение, катарсис душе человеческой, – тут же показывает себя опытным литературоведом мой друг.
Не без иронии сам себя он нередко именует литературо…едом, а то и достоевско…едом.
– Всё равно! – продолжаю я. – Если судить, то судить надо романиста, а не его героев. Кстати, Фёдору Павловичу, Дмитрию и Ивану фамилия Карамазов идёт, а вот с Алёшей она не сочетается…
Ярко вспыхивает свет так, что мой друг, мне кажется, слегка вздрагивает. Губы Великой Тени шевелятся, но голоса её не слышно. Вероятно, чтобы заглушить готовые сорваться с уст слова, Гороховый Сюртук ни с того ни с сего истерично восклицает:
– «Я всю Россiю ненавижу, Марья Кондратьевна!»
Все переглядываются, перешёптываются. Никакой Марьи Кондратьевны среди присутствующих, кажется, не имеется. Видны только мужские костюмы.
– Я всю Россию ненавижу-с, Марья Кондратьевна, – как заезженная пластинка с соскочившей иглой, раздражённо долдонит Сюртук.