Костёр разгорался, сын умело, по-крестьянски орудовал кочергой, а старый Писатель равнодушно наблюдал.
Не так-то просто и легко сжечь, почитай, тысячу книг. Сначала разложили костёр из дров. Когда поленья разгорелись, подбросили несколько лопат каменного угля. И только потом уже стали кидать книги.
Если быть точным, то в огонь летели бандероли, туго завёрнутые в коричневатую бумагу и перевязанные кручёной бумажной бечёвкой. Посылки остались не вскрытыми. Сургучные печати являлись неоспоримым свидетельством.
Действительно, не распечатывать же каждую. Хотя сначала рвали обёрточную бумагу: вдруг в бандероли что-нибудь другое? Но скоро бросили это занятие.
Огонь мало привлекал Писателя: видя, не видел. А вот на воду любил смотреть: зеленовато-синее море; шорох волн в прибрежных скалах; зеркала фьордов, затенённые ресницами вековых елей; световые блики на неровном расплывчатом горизонте, там, где небо осторожно касается земли, словно боясь замочить подол, завораживали его. А огонь? За его захватывающей, но какой-то нахальной, цыганской пляской Писателю совсем не хотелось следить. Разве что иногда он отмечал для себя оранжевый язычок, котёнком подкрадывающийся к уже оплавленным по краям сургучным печатям.
Сын же, наоборот: к морю оставался почти совсем равнодушным (норвежец, называется!), но мог часами смотреть на огонь, даже не на огонь, а в огонь. Казалось, он мысленно углубляется в сердцевину пламени, в его горячечную переменчивую душу, хочет сродниться с ним и знает об огне бесконечно больше, чем отец, чем кто-либо на земле и на море. Упади сын в костёр, думалось Писателю, он бы сам с радостью превратился в огонь, растворился бы в нём, с лёгкостью и чувством освобождения покинув человеческое сообщество и ненужное тело. Стал бы неким одушевлённым умным огнём. «Брат мой, огонь», – слышалось иногда отцу сквозь жар и гул то желтовато-красной, то багровой стихии.
Всё человечество, пожалуй, легко разделить на тех, кого завораживает огонь, и тех, кто любит созерцать океан, море или даже пресную гладь речных просторов.
Интересно, что слово «огнепоклонник», хоть и неуклюже, но существует, а вот «водопоклонника» – нет. С чего бы это? Ведь они есть, – водопоклонники. Прославляют Нептуна-Посейдона, всяких там наяд, океанид, русалок…
Писателю вспоминается любимое произведение – «Записки из подполья» Достоевского. Когда-то давным-давно начинающий романист не расставался с этой повестью.
Да, неожиданный скачок: из подводного царства – в подполье.
Писатель слегка вздрагивает: опять раздаётся чертовски, даже адски надоевший велосипедный звонок у ворот…
С чего же всё начиналось?
В то раннее, свежее до мурашек, утро, в свете просыпающегося солнца, серо-коричневая обёрточная бумага казалась отполированной и оттого ещё более холодной.
У романиста оставалось множество почитателей во всём мире, и его не удивила очередная посылка. Скорее, привёл в некоторое недоумение обратный адрес. Отправитель – совершенно незнаком получателю. К тому же обитал где-то в крохотном городке на краю света. Писатель небрежно бросил бандероль на стол. Ножа для разрезания бумаг под рукой не оказалось, – опять внуки утащили. Что может прятаться в обёртке? Роман или пьеса какого-нибудь устаревшего сочинителя, вроде Ибсена или Бьёрнсона? Или напротив: новомодного писаки, для которого безостановочный бег фабулы важнее психологии?
На следующий день он получил ещё две бандероли. Опять: ничего необычного. Бывало и по три-четыре бандероли приходило, а писем – так и не счесть. Однако обратный адрес удивил: снова из того же Богом забытого городка. Любопытство победило старого романиста. Иссохшие старческие пальцы не сомневались – в бандероль упаковали книгу. Если б писатель почувствовал любой другой предмет, он сначала поискал бы нож. Но внутри – книга! Ноготь большого пальца легко нашёл в обёрточной бумаге зацепку и с нетерпением разорвал глянцевитую упаковку. Короткий треск, и из неровного надрыва и вправду выглянул томик, открылось даже заглавие внизу: Роман, – прочитал Писатель. Неужели ещё кто-нибудь решился написать сочинение с таким же названием? Было б странно… Между тем указательный палец сам собой отогнул верхний обрывок обёртки, а там стояло его, Писателя, собственное имя. Открыв книжечку, он узрел и дату – 1890. Да, сомнений не было: в руках он держал первое издание своего произведения, которое сделало его знаменитым на весь мир. Да, именно Роман и воссозданное в нём полуголодное детство принесли ему славу, Нобелевскую премию и обеспеченное существование. Пятый ребёнок в семье сапожного мастера, еле сводившего концы с концами, стал богачом, нуворишем, смог купить целое имение. Теперь, как у Льва Толстого, у него не было постоянных и изматывающих забот о хлебе насущном. Можно только читать, думать, сочинять. И с иронией пописывать о богачах. Может быть, иногда каяться в своём собственном богатстве, как это делал тот же Толстой. И заниматься благотворительностью?
Но кто и почему прислал теперь – через пятьдесят пять лет после первого издания – этот короткий роман? Да, в библиотеке Писателя не сохранилось его первое издание. Неужели кто-то проведал об этом и сделал подарок? Писатель полистал такую далёкую, но дорогую сердцу книжицу. И опять можно с уверенностью заметить: да, до него ещё никто не описывал полуголодную юность с такой психологической точностью и глубиной.
Писатель пытался разгадать смысл посылки, но тут из потрёпанных страниц выпало коротенькое письмецо на розоватой бумаге. В левом верхнем углу красовался голубой цветочек с голубыми листьями на голубом же стебле. От листка почти неуловимо веяло выдохшейся парфюмерией, вроде бы французской.
Получатель подкрутил седые усы, не глядя, взял со стола пенсне и, не водружая его на орлиный нос, чуть прищурившись, отставив руку, стал водить левым овальным стёклышком вдоль ровных заученных букв: «Я полюбила Вас с первых строк Вашей первой книги. Теперь же я глубоко разочарована. За Ваши фашистские убеждения, за Ваше сотрудничество с нацистами, в знак протеста, я возвращаю Вам Вашу книгу. Надеюсь, что в моей душе не останется и следа от Вашей писанины, а моя родная, любимая Норвегия Вас, обманщика и лицемера, осудит, благополучно позабудет, как дурной литературный сон! Фрёкен Йетта Нагель-Андерсен. P.S. Своё письмо к Вам я обнародую в нашем газетном листке. Надеюсь, многие Ваши почитатели последуют моему примеру».
В обратном адресе отправительница указала, видимо, имя отца. Или просто вписала фальшивое местожительство. Но это не важно.
Да-да! Именно так и начиналось. Сначала две-три посылки в день, потом десяток, а то и поболе. Пресса бросилась на новость, как настороженная собака на отварную кость. Об этой странной акции услышали в других странах, и Писателя забросали бандеролями со всех концов Скандинавии, Европы и даже Латинской Америки. Читатели возвращали любимому романисту его книги! Непрерывным потоком! Навсегда!
Вот это наказание! А точнее – казнь! «Эшафот души!» – сформулировал Писатель в себе. Или средневековое аутодафе? Только сжигаются не люди, а книги. Впрочем, почему не люди?! В романах масса действующих лиц. С некоторыми читатели сроднились душой, представляли их живыми, воспринимали как своих собеседников и даже друзей. И вот эти «герои» и «собеседники» горят синим пламенем. Они-то чем виноваты? Или всё же у них своя особая художественно-романная жизнь, и её не отнять?
Скоро посылки забили все подсобные помещения и дворовые пристройки. Прошёл слух, что участники норвежского антифашистского Сопротивления собирают книги Писателя и торжественно сжигают на площадях. Действительно, аутодафе. Книги записали в еретики. Неужели забыли почти вчерашние костры нацистов?
Тогда-то в имении и возникла идея сжечь всё, не глядя. Действительно, не складывать же их в имении штабелями, да и места не хватит. Только если построить амбар. Просторы усадьбы позволяют…
Другой вариант – публично покаяться в своих убеждениях – даже не приходил в голову, тем более не ложился на сердце Писателю. В этом случае, может быть, и простили бы, перестали присылать книги и угрожать публичным судом, открытым процессом.
Почтальоны сначала искренне сочувствовали земляку, только жаловались: битком набитые сумки оттягивали непривычные плечи. На велосипеде же приходилось делать до трёх рейсов от почты до имения. Однако скоро они стали вручать бандероли с нескрываемым злорадством и каким-то нетерпеливым притоптыванием, словно в такт пляшущим языкам пламени. А ведь кроме газет, наверное, ничего в жизни и не читали. «Смердяковы», – покачивает головой Писатель.
Младшая дочь не расставалась с ножницами. Марки были её страстью. Казалось, она, единственная в семье, радовалась лавине посылок. Особенно зарубежных. Она вырезала из обёртки прямоугольнички, а на каждом красовалось две-три марки. Дальше же отмачивала в блюдце с чуть тёплой водой, потом сушила при комнатной температуре, разложив на Aftenposten, гладила утюгом помятые, чтобы расправились. Между прочим, было время, когда газета выпрашивала интервью у Писателя.
Какой-то чудак или фанат из Швеции прислал целое собрание сочинений – шесть томов. Тяжеленная посылка была сверху донизу обклеена разноцветными марками. Настоящее пиршество для дочери. Правда, марки – одинаковые, разных – только четыре. Филателистка-любительница сохранила все, на случай обмена. Лишь одну надорванную выбросила. С лёгкой душой.
Сколько ещё недель, месяцев, может быть, лет будут приходить эти ненавистные книги? На слове «лет» Писатель содрогнулся. Впрочем, ненавистны не романы, о них Писатель думал с лёгкой гордостью. Выводили из себя аккуратно упакованные бандероли. Казалось, каждая отнимает целый день, или неделю, даже месяц жизни. А ведь и жить-то осталось всего ничего. В августе стукнет восемьдесят шесть лет – не шутка. Неужели полуголодное детство сделало его долгожителем?
Он сидит перед костром, который кажется ему морем на закате, кроваво-красные волны опаляют его своим дыханием. Вспоминает свою переписку с Гёббельсом, кружится в голове золотиста