Он рисковал. О, как он рисковал. Он знал это с самого начала, когда пробил лёд недалеко от берега пешнёй и определил его толщину – сантиметров восемь. Хорошо знал, что в той стороне, куда он собирается, море становится шире и такой толщины льда может не быть. Взгляд его, днем напряженно смотрящий в ту сторону, проглядывал, может быть, километров шесть-десять, видя, что море встало. Но до нужного ему места, после десяти километров, было еще километров сорок, о которых он не имел никакого понятия, кроме надежды, что море за эти три морозные ночи стало и там… Ничего, кроме этой слабой надежды. Но чем чаще, чем напряженнее он смотрел в ту сторону, в сторону своей «слабой надежды», тем желание его становилось сильнее, оттесняя куда-то на задний план всякое здравомыслие. И борьба между желанием и опасностью закончилась в его душе тем, что он залил в снегоход полный бак бензина, положил про запас в багажник еще канистру на десять литров и, вопреки уже всякому здравому смыслу, вывел снегоход на лёд в самом конце светового дня, направляя его в сторону уже появившейся в небе полярной звезды. Он знал, что теперь эта звезда будет сопровождать его, как бы маня, до самого конца пути. Он знал этот маршрут. Много раз видел над собой эту карту звездного неба. Но никогда еще в своей жизни он не рисковал так явно. Никогда еще с таким вызовом не ставил на эту «карту» свою жизнь.
Но если с берега днём, когда он смотрел вдаль, ему виделось, что лёд лежит всюду, то в ночи на совершенно чистом, голом льду было ощущение, что «Буран» идет в полынью. Фара своим светом то и дело выхватывала абсолютно темную гладь… И душа, и тело его словно погружались в ледяную воду: дух захватывало, сердце замирало… Ощущенье полой воды на гладком льду, в ночи, в свете фары было настолько ярким, а кругом такая темень, на любом метре его пути таившая смертельную опасность, что, помимо воли, сердце его билось взволнованно; так взволнованно и напряженно, что в какую-то минуту ему показалось, что двигатель снегохода начинает давать сбои… Он не выдержал и остановился, глуша двигатель, давая остыть и снегоходу, и себе.
В наступившей сразу тишине и в окружившей его полной темени поднял голову к Небу. Он не молился, не просил… Он не знал наизусть ни одной молитвы. Но когда бы он ни смотрел на звездное небо, ему всегда казалось, что Небо видит его. В этом безмолвном состоянии, в этом обоюдном взгляде с Небом и состояла всегда вся его молитва.
Он посмотрел на Небо. Небо смотрело на него. В Небе всё было незыблемо и спокойно. Спокойнее стало и в его сердце. «Всё в порядке», – сказал он и дернул ручку пускателя – мотор мерно заработал, свет зажегшейся фары прорезал тьму, высвечивая под ним темную гладь льда, как Бездну… И он вновь направил свой снегоход в эту бездну…
Он не выдержал ощущения ледяной бездны еще раз, где-то уже в конце пути. Ощущение бездны, полой воды, усиленное часовым напряжением, было настолько ярким, настолько очевидным, оттененным остальным льдом, что в нём не было уже никакого сомнения: «Всё!..» И, не выдержав больше этого ощущения, этого добровольного погружения в ледяную воду… он сжал ручки тормоза и закрыл глаза… Снегоход повело юзом, потащило, закружило. «Буран» шел кругами над бездной… беспорядочно выхватывая светом фары куски этой бездны. Седок удержался за рулем, снегоход остановил свое беспорядочное кружение и замер на льду, мотор мерно работал.
– Трус!.. Ха-ха-ха!.. какой трус… Трус! Трус! Трус!.. – кричал он, хохоча на всю Бездну. – Трус!.. – и, сжав руль, резко дал газ, словно собирался поставить снегоход на дыбы. «Буран» затрясся, буксуя гусеницей, и сорвался, чуть не сбросив на лед седока.
Тормозить было рискованно, стоять, останавливаться на тонком льду – рискованно. Но трогаться так было рискованно вдвойне. Но он этого не заметил. «Трус!» – давил сквозь сжатые зубы с тем же чувством, надавливая на ручку газа. Сбив пыл, он сбросил газ.
Он находился где-то уже у места, по спидометру можно было проехать ещё с километр. Но почти физическое ощущение, что он «проехал», заставило его повернуть и направить «Буран» к берегу. Берег обозначился торосами и снегом. Въехав рулевой лыжей на торос, «Буран» словно вставал на дыбы, луч фары пошёл вверх, выхватывая из темноты стволы прибрежных деревьев. А между деревьями и торосами ещё что-то знакомое – флагшток знакомого ему пирсика.
Знакомого и зимой и летом. Сердце его ликующе, радостно забилось, словно на этом обледенелом, занесенном снегом пирсике его встречали с фанфарами и на флагштоке в его честь был поднят флаг. Но ни на флагштоке, ни на пирсике – нигде ничего и никого не было. И все это пустое, продуваемое со всех сторон место не выражало собой ничего радостного, ничего жилого и живого. Но человек, сидевший на снегоходе, в том же радостном состоянии подвел снегоход к самому берегу. Нырнул в какой-то прогал между деревьями и повел «Буран» по снегу и бездорожью, казалось, прямо на деревья. Но деревья словно расступались – и смыкались за ним, заманивая ночного путника всё глубже и глубже в лес…
Углубившись в лес метров на триста от берега, он остановил «Буран» и заглушил двигатель. Вслушивался, всматриваясь куда-то вперёд. И где-то впереди отчетливо послышался лай, а между деревьями мелькнул огонёк и пропал. Путник поводил вправо, влево головой – и огонёк снова мелькнул между деревьев.
– Всё, приехали, – сказал он своему снегоходу, – жди меня тут. – И, оставив «Буран», он пошел в ту сторону, откуда был лай и мелькал огонёк.
Скоро за деревьями показались довольно большие по очертаньям строения с присутствием в них электрического света. «Осколок города» – так он называл это поселение с десятком трехэтажных домов и с асфальтированными дорожками между ними. Осколок города встретил прибывшего разбитыми дверями подъездов, одна из которых и поглотила своим темным зевом путника. Дальше на лестничной площадке был свет. Но вошедший словно и не хотел света. Он быстро прошёл по лестнице вверх и, остановившись перед одной из дверей, негромко, как-то даже таинственно постучал.
– Кто там?.. – послышался из-за двери приглушенный женский голос.
– Это я… – ответил негромко приезжий, называя следом за «я» женское имя. Дверь тут же открылась – он быстро вошёл. И дверь столь же быстро закрылась.
– Ты?.. Откуда?..– воскликнула полушепотом женщина, не скрывая удивления и хлынувшей из глаз радости.
– Из пучины… Из морской пучины, как Одиссей… Пенелопа моя… – сказал он, с трудом раскрывая рот, вокруг которого его борода и усы превратились в одну заиндевелую ледяную корку. – Как торосы… – смеялся он, отдирая с усов ледышки.
– Ты морем, что ли?.. Пешком?..
– На «Буране».
– С ума сошёл. Передали по радио – вчера двое пеших под лёд ушли, а ты на «Буране…» Совсем ты, что ли?..
– Позади… все позади, – сказал, отмахиваясь куда-то назад рукой, принимая в свои руки ту, что стояла перед ним.
– Какой ты холодный… Ой!..
– И голодный, голодный!..
– Не мог подождать, когда лед окрепнет.
– Не мог.
– Правда, что ли?
– Правда-правда!
Какая женщина может долго сердиться, если рисковали из-за неё… Таких женщин на земле нет.
– Тебя кто-нибудь видел?
– Нет, кажется, нет…
– Ну и хорошо, а то будут болтать что попало. Холодный!..
– Голодный.
– Пойдем на кухню. Тише… разбудишь парня…
Рано утром он уезжал обратно. Она провожала его у той же двери, у которой встречала.
– Подожди… – она словно что-то хотела сказать. Но лишь перебирала, поправляла на его груди шарф, тянула за борт стеганки. – С тобой ничего не случится?..
– Ничего.
– А вдруг… лёд тонкий…
– Уж коли ночью прошёл, днём – как на крыльях.
– Когда теперь будешь?..
– Как только, так сразу.
– Тебе весело.
– А тебе?
– Не совсем… Ну, ладно, иди… Подожди… Ты правда меня любишь?
– Я не могу отвечать, когда меня об этом спрашивают.
– А почему сам никогда не говоришь?
– Скоро я скажу тебе об этом много-много раз, целую гору!..
– Я буду ждать…
«Буран» стоял на том же месте, где он его оставил. Он завел его и вывел в море. Только миновав при свете дня по дороге обратно две открытые полыньи, над которыми в морозном воздухе клубился пар… и когда вывел «Буран» со льда на берег, уже видя в деревьях свою избушку, по-настоящему осознал, как он рисковал… О, как он рисковал. А стоило ли?..
Он задал себе этот вопрос. Но вместо мысленного процесса – «за» и «против», вместо логического ответа, вдруг как бы увидел, ощутил перед собой ту, от которой он недавно уехал. Она заполняла его воображение и чувство, такая, какую он её только что оставил: грустная, теплая и нежная. И это видение, ощущение – грустного, теплого и нежного – распирало его грудь радостью. В этом распирающем грудь состоянии радости, ощущении нежности и тепла он заглушил «Буран» и дружески хлопнул его рукою по рулю.
Вообще-то он не любил подобной техники, не чувствовал к ней душевного расположения за то, что никогда не мог на нее до конца положиться, предсказать ее поведение.
Подобная техника не была для него продолжением его рук и ног, и он не мог чувствовать ее и управлять ею, как, например, лыжами. Техника выходила из повиновения и ломалась всегда в самый неподходящий момент. И он чаще называл ее «волчья сыть – железа кусок!» Но в этот раз он дружественно провел по ярко-оранжевому пластику рукой и сказал: «Молодец!..» Прошёл к грубо срубленному, приземистому домику, этакой «избушке на курьих ножках», и потрепал по загривку вылезшую из конуры и повизгивающую навстречу ему лайку. Собака потёрлась о его ногу и отошла к своей будке.
Охотник вошёл в домик и сразу же присел у остывшей печи, сложенной незатейливо, под «галанку», с одним дымоходным изгибом. В печи еще были угли, тут же лежали сухие дрова. Он пошурудил в печи тонким поленом, выкатывая из золы еще красные угли и, собрав их в кучку, положил сверху дрова, прикрыл дверцу. Под плитой тут же загудело. Он прикрыл вьюшку, уменьшая тягу в печи, поставил на плиту чайник и лёг на топчан, заложив руки под голову.