до было, раскатившись по верхнему плато, сорваться со скального козырька метров пяти высотой, при приземлении устоять и сразу лететь вниз по крутому и длинному склону. Сколько раз он, Витька Савелов, забирался на козырек, примеривался, замирая душой, готовый вот-вот прыгнуть… Но так и не съехал. И вот вспомнил. А правда, зачем?.. Что стоит за этим? Желание заглянуть в места детства?.. Увидеть, побыть, посмотреть окрестности?.. А может, долго блудившая душа человека возвращается так на круги своя, к первозданному?.. Может, сколько ни кружи, ни показывай себя со всех сторон, в разных одеждах, сколько ни играй – глазами, словами, жестами, изображая Знание, Силу, Власть, Деньги… А время придет – и ты оглянешься и увидишь свой след… Ты, конечно, будешь убеждать себя, что он «хорош». Но там, в самом начале его, будет стоять твое детство, твое начало начал, и оно скажет тебе всё…
– Ерунда!.. – вслух произнес Савелов.
Куколка рядом смолкла и непонимающе смотрела на него. Он заметил ее и сказал:
– Извини, это не к тебе. Какая-то ерунда лезет в голову. – Встал и, взяв воткнутые в снег лыжи, бросил их под ноги, защелкнул замки креплений и выпрямился. Лыжи сами пошли вниз, а он поправил темляки лыжных палок и стоял в рост, безразличный к нарастающей скорости, и только когда скорость возросла до той, при которой бездействие стало опасно для жизни, резким движением ног кинул в борьбу свое тело. Пошел между огромных бугров, то взлетая над ними, то падая с них, словно стремился во что бы то ни стало разбить, разметать по ним свое нелепое видение… Оставленная им куколка смотрела ему вслед с выражением раздражения и досады. А когда он совсем скрылся из виду, она ударила ручкой о снег и пошла в кафе «Ай», где пели барды и то и дело появлялись всякие знаменитости.
И чем выше поднимался Виктор Савелов в гору (в прямом и переносном смысле этого слова), отыскивая все более высокие и более сверкающие вершины, тем чаще он видел за ними гору своего детства. Странное она заняла в его душе место. От нее исходило не то чтобы осуждение его жизни, нет – она не была его укоризной и, в общем-то, не мешала ему жить и делать, как он хотел. Но она как бы знала про какую-то другую его жизнь, более ясную, более светлую и необходимую ему, знала и звала, как бы показывая временами циферблат часов и постукивая по нему пальцем: «Смотри: время идет!..»
Да, время идет. Савелов уже ощущал этот его неумолимый безвозвратный ход – морщины на лице, начавшую пробиваться седину. Эти физические признаки, оставляемые на нем временем, вначале сильно огорчали его, ему становилось грустно, даже страшно. Но все стареют и умирают. Никто этого не обошел и не обойдет. И Савелов смирился с физическим разрушением, стараясь реже отыскивать его на лице. Но с появлением горы Змеиной Савелов почувствовал неумолимый ход времени как-то по-другому: неумолимое время коснулось «смысла…». И если, глядя на свою седину, Савелов мог сказать: «Ну что ж, стареют все», то по отношению к «смыслу» у него не было такой спасительной, общей со всеми обреченности, потому что смысл жизни был у всех людей разный. Какой смысл более всего нужен ему – Савелову? Конечно, смерть уравняет всё. Но смерть – это ведь только мгновение, а все остальное – жизнь. И до, и после… И каждый привносит в эту безграничную жизнь что-то. И это, им привнесенное, остается в ней навсегда. Проходят века. Меняются поколения. Исчезает имя и память о человеке, а привнесенное им остается, сопутствуя добру или злу, красоте или безобразию. Что же привнесет в эту безграничную жизнь он, Виктор Савелов? Что оставит после себя?.. Какой след?..
В четырнадцать лет Витька Савелов в последний раз скатился с горы Змеиной. Семья их переезжала в город, в который Витьке очень хотелось, и с горой он расстался легко. В новую городскую среду он вошел тоже легко. И дальше все у него было легко и непринужденно, как по известному педагогическому выражению: «У нормально воспитанного человека и поступки нормальные». У него все было нормально всегда, с самого начала. Родители его не спились, как у других, не развелись, не заворовались, не умерли от ран или болезней, имели хорошее образование и могли направлять его жизнь в соответствии с идеалами и ценностями, которых придерживалось общество. Сын их хорошо учился в школе, и институт был определен для него как само собой разумеющееся. Любой институт, лишь бы институт. И поступил он в него легко, и дальше – учеба, диплом, защита кандидатской – во всем та же легкость последующего из предыдущего, закономерность причинно-следственного ряда, как говорят философы. Большим блеском знаний по избранному предмету Савелов не отличался. Но в силу увлеченности и разнообразия личных интересов (он играл на гитаре, пел, плавал, фотографировал, участвовал в капустниках, викторинах) всегда выглядел чуть впереди, чуть заметнее других, и его оставили преподавать в институте, потому как он был уже всем знакомый и слыл у старших «приятным молодым человеком». Затем аспирантура в знаменитом на весь мир городе, где он, кроме аспирантских занятий, страстно предался театру. На его столе в публичной библиотеке, наряду с книгами по специальности, постоянно оказывались пьесы, книги о театре и прочих искусствах. А посетив дом Пушкина на Мойке, он загорелся узнать все о нем. В результате обогатил себя знанием об интереснейшем времени русской истории, сделав, таким образом, существенную прибавку к своей, впоследствии поражавшей всех эрудиции. Наряду с желанием молодого ума как можно больше знать, его уже подталкивало к этому желание быть заметным, чуть первым. Он уже привык к этому приятному лидерству и не хотел с ним расставаться; да и питать его было нетрудно – «знать», не вдаваясь в глубину, и «блеснуть» при случае. И, наверно, потому что это было нетрудно и не требовало мучительного напряжения души, душа Виктора Савелова все время оставалась не занятой глубоко. Ей не хватало той «одной, но пламенной страсти», которая бы увлекла его вглубь, в недра… Он знал все и обо всем, имел много увлечений, но плавал по поверхности, как блескучее масляное пятно. И как масляное пятно не загружает собой глубины вод, так и Савелов имел залитую блеском, но не загруженную глубоко душу. А скоро ему повезло еще с одним увлечением. Он увидел в магазине горные лыжи и, имея в этот момент совсем не для того предназначенные деньги, тут же купил их. Он сам не ответил бы себе точно, почему так поступил. Но в этой его покупке чувствовалось не только новое престижное увлечение, которым при случае можно «блеснуть», но и какое-то детское ликование, расширяющая грудь радость, долго ждавшая своего часа. И это ликование, идущее изнутри, эта чистая радость, присущая только детству и сильной страсти, говорили, что страсть настоящая и быть ей долгой.
Вернулся Савелов в свой город и институт, можно сказать, на голову выше своих коллег, разъедаемых злословием, завистью да разным барахлом. Лыжи и горы действительно стали его настоящей страстью. И пусть это было его личным удовольствием, как для других – водочка, тряпки или «охота», где красивенькая жертва расстреливалась «неудами», пока не падала с неба на землю… И все же, все же!.. Горы всегда будут выше шкафа, а вершиною жизни еще долго будет Любовь.
Да, лыжи и горы не были для Савелова каким-то подвижничеством во благо людей, это было его личным.... Но природа и красота, если даже любоваться ею только для себя, только в свое удовольствие, не ставя перед собой никаких нравственных задач, даже при таком отношении она не делает человека ниже того, что он есть. И с каким бы эгоизмом Савелов ни подходил к горам, с каким бы личным восторгом он ни смотрел на их белоснежные вершины и с этих вершин на землю, но, поднимаясь к ним, он невольно поднимал себя над тем уровнем, которого было достаточно внизу… потому что красота и высота гор всегда требуют от человека красоты и высоты нравственной.
А между тем жизнь Савелова шла по-прежнему, по-прежнему все в ней было удачно и хорошо, и по-прежнему последующее в ней вытекало из предыдущего. В институте Савелову скоро дали довольно высокую должность, и в этой должности он употреблял все свои силы на то, чтобы как можно меньше участвовать и влиять, как он говорил, в «мышиной возне», где под вывеской «Институт» плелась бесконечная паутина личных страстей и страстишек, и разорвать, распутать или понять этот клубок не было никакой возможности. Можно было только запутаться и увязнуть… И Савелов на своей работе делал все возможное, чтобы отдать лидерство кому-нибудь другому… И вообще его жизнь в стенах института можно было принять только как Игру, в которой, в свою очередь, можно было оставаться и выигрывать, только четко следуя ее правилам. И по правилам этой игры он написал об одном ученом руководителе большую лицеприятную статью. По этим же правилам, издав свою первую книгу, разослал десятка два экземпляров с дарственными надписями людям, многих из которых он даже не знал. Но по правилам Игры надо было, чтобы его заметили, и он писал им, что все они «повлияли на него», а многие их положения и выводы являются решающими… и тому подобное, потому что эти люди в дальнейшем действительно могли оказать влияние на его положение в Игре. Получив от них отзывы о своей книге, он больше обращал внимание не на критические замечания к его научным выводам, а пытался понять: кто с кем и кто против кого, потому что один из них опровергал другого, тот следующего… И знать эту научную неприязнь по правилам Игры Савелову было куда важнее и необходимее, чем какую-либо научную истину. А с тою истиной, которая называется нравственной, эта Игра не соединялась совсем; и Игру эту ни за что нельзя было перестроить в сторону нравственной истины. Из нее можно было только выбыть, уйти навсегда или до тех времен, когда истина научная будет вытекать из истины нравственной. Уйти? Но кто будет тогда он? В Игре он кандидат наук, готовит докторскую, издает книгу. Конечно, Савелов понимал, что его книга не «Война и мир» и не книга того кудесника, что сидит где-то на горе Тимертау и вот уже полвека беседует с солнцем, но четверть века не может издать свою книгу, потому что он не участвует в Игре и книга его «ненаучна». Савелов догадывался, что это за книга. Догадывался, что его книга перед такими книгами не значит ничего, если даже его книга напечатана, а та нет. Но это его книга, она напечатана; все это весомо, значимо в обществе, в котором он живет, создает ощущение собственного Я. И стоило Савелову даже только мысленно вывести себя за пределы этой значимости, этой Игры, где есть звания, публикации, титулы, он тут же становился «никем», терял себя, пугался. Бросить Игру для него значило шагнуть в бездну, и он играл. По правилам этой же Игры перед защитой докторской Савелов отпустил себе бороду, которая совсем не шла ему, а уж к науке вовсе никакого отношения не имела, но его руководитель, еще по кандидатской, глядя на его моложавое лицо, дружески заметил: «А без бороды лучше не появляйся…» И Савелов не удивился и не оскорбился: он уже и без руководителя знал, что те «бородатые и лысые зубры», что обосновались в науке ярусом выше, могут его не принять по причине молодости и свежести лица. В Игре это минус, и руководитель, этот старый Лис, прав: борода просто необходима, и совсем неплохо, если он прибавит к ней чего-нибудь аскетического, желтизны (немного поголодает и недел