– Тоже вроде как стыдится батьки, – закончил Иван Сергеевич. – Виду-то не кажет, но я же вижу… Ну, – оборвал он сам себя, – ладно! Давай за сынов выпьем. Какие ни есть, а всё ж таки сыны…
Вино забулькало. В замочной скважине задергался ключ, дверь распахнулась – и на пороге появилась Фаина Евгеньевна, комендантша, здоровенная бабища лет пятидесяти. Из-за ее спины выглядывала какая-то деваха.
– Та-ак, Твердухина, – зловеще пропела комендантша. – Значит, других обвиняешь, а сама хлещешь? За правду, значит, горой стоишь, а сама тут бардак устраиваешь? На выселение, что ли, на тебя подать? А?
Старуха Твердухина глотала воздух, силясь что-то сказать, но у нее ничего не получалось. Заспинная деваха хихикала.
– А тебе, Иван Сергеич, – грозно промолвила комендантша, – стыдно должно быть. У нас тут не ресторан! У нас тут рабочее общежитие! И в бардак его переделывать я не дам! Распивать спиртные напитки у нас воспрещено!
Твердухина, наконец, обрела дар речи.
– Да Фаина Евгеньевна! – завыла она. – Да милая ты моя! Да мы ж ничего не допускали! Никаких нарушениев! Человек пришел, раму вставил, как жа не угостить! Да ты прости меня, дуру старую, неумную!..
– Она вином с наценкой торгует! – радостно крикнула девка из-за спины. – Притон устроила, стерва старая. А других стыдит. Ух ты, ханжа!
– Умолкни, Таисья, – бросила комендантша. – А ты, Твердухина, если будешь затевать скандалы да пьянствовать – вылетишь из общежития на легком катере! Думаешь, терпеть будем твои безобразия? Да ты не реви, не реви, Москва слезам не верит!
Мурашкин чувствовал себя крайне неловко. С одной стороны, он понимал, что не совершил никакого преступления, с другой – осознавал, что теперь неминуемо пойдут разные разговоры, пересуды… На каждый роток не накинешь платок. «Эк, – думал он, – дернул меня нечистый. А всё эта… дура старая, погоди да погоди, мил человек. Вот и погодил…».
Он лихорадочно соображал, как бы с честью выйти из этой ситуации, что бы такое сказать. И не мог сообразить. Переводил взгляд то на ревущую старуху, то на красную от гнева комендантшу, и молчал. Пауза затягивалась.
– Ну, – сказал он наконец, – ладно. Спасибо этому дому, пойдем к другому. Раму я вам вставил…
– За раму спасибо, – оборвала его комендантша, – а вино пить здесь нечего. Не ожидала от тебя, Иван Сергеич!
– Всё, иду, – сказал Мурашкин. И выскочил в коридор.
Почти бегом он вылетел из общежития, по инерции просеменил десяток метров – и только тут заставил себя замедлить шаг. Ящик с инструментом был в руке – и его привычная невеликая тяжесть немного успокоила столяра. Он откашлялся, покрутил головой, сплюнул и попытался придать своему лицу привычное выражение деловитости и озабоченности. Оглянулся – вокруг вроде бы никого нет, только занавеска на близком окошке словно бы дернулась. А может, просто показалось?
Столяр достал из кармана часы и вгляделся в циферблат. До конца рабочего дня оставалось полчаса. Надо было идти на фабрику.
– Хоть стекол на завтра нарежу, – рассудил он вслух. – Жаль, размер не снял. Да, поди, стандартный…
И снова оглянулся – не слышит ли кто его? Вот, скажут, чудак: сам с собой на улице разговаривает.
1977
Судовой журнал «Паруса»
Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись двадцать первая: «Пушица»
Сегодня она почти не спала, разбудили рано грустные мысли. Маленькая, глаза снеговой воды серо-синие, какие бывают у волжанок, в них – глядеть и глядеть, такие они прозрачные – до самой души, – и лицо доброе, круглое, с уютно мягким выражением, точно ты давно уже знал это лицо, эти глаза.
Шла она из Неверова: смотрела, где рожь вызревает быстрее – туда в первую очередь комбайны надо будет послать. Устала, срезала угол у перелеска, не по дороге, а клеверным полем скошенным, чтобы поскорее дойти. Перешла поле, да что-то и тяжело стало по жаре, по сушине такой, вспотела – весь день на ногах – и присела в тень у кустов, у ног одинокая пушица высокая, еще не растерявшая свою снежную вату. Ветерком пообдуло, а прикрыла глаза и – задремала. Задремала и будто сразу же проснулась и подумала: вот как, значит, сил-то у меня стало меньше… Пора, видать, из агрономов…
Тихо, благодать, луга вокруг в копнах сена млеют, точно сторожат её покой случайный. Глянула на пушицу и уже крепко заснула на полчаса, и в момент не яви, но еще и не сна ей мигнуло из грез, что она уже дома, сидит у окна зимой, и не одна, да с кем же?.. В окне поле в синих и белых солнечных пятнах, знакомое столько лет. Наверно, это от пушицы, её жаркого, июльского летнего снега…
Письмоносец прямо в том поле протянул ей извещение: «Муж ваш Алексей Семенович пропал без вести». Последнее письмо от него пришло из Витебска, он был зенитчиком. Едва ли и четыре года успела прожить она с ним до войны, осталась дочка Ирина. Сорок три раза наступала зима с того дня – и сорок три раза взрезал плуг весеннюю землю…
Долго хранила его трудовую книжку, но потом пришлось расстаться и с ней, потребовалась по какой-то причине в архив. С годами всё пропало, не сохранилось у неё ни того скорбного извещения, ни фотографии мужа. Не успели они перед войной обзавестись своим домом, а уж потом одной ей стало не под силу, так и жила на квартире. Да и должность такая – с сорок третьего года агрономом – дома некогда сидеть…
Прошлое глубенеет тенью холодной, как в овраге: пропал без вести. И вплотную подступает к дому – длинное поле с синей комковатой по снегу дорогой, световое его раздолье, синие и солнечно белые пятна, будто живые, по снежной глади… Тихо зимой, покойно, чисто в старом доме, цветные домотканые половички на полу, белые занавески на окнах… По полю бегут, бегут наперекрест по насту сугробов сверкающие по-райски тропки в сказочность снежной лепки на соснах, в живую, глаголющую уже мартовскую синеву за сосняком. Странные, узенькие, крепкие тропинки по насту, они растают, а в душе останутся, и всё ведут к той живой синеве, откуда будто идёт к ней кто-то. С верой и надеждой, и с радостью – так девственно сияет мир и тихо. И еще что-то непроявленно праздничное во всём, в этом покое: будто не извне, а изнутри ласковым своим обещанием глядит на неё снежное, мартовское поле….
Тихо, тепло, поле точно сторожит её сон, копны сена сами – как чьи-то сны нераскрытые – тоже, может, тех, что не вернулись с войны в здешние деревни, пропали без вести: ни крестика, ни косточки… О чем еще нагрезил ей знакомый с детства мир кратким сном у пушицы?.. Не пройдет и полвека, как старинное это поле задичает, зарастет мелкими сосенками, березками, перекидчивым осинничком, и дачники станут ходить сюда за грибами. И будут там рыться дикие кабаны. Местные жители, крестьяне, переведутся, а её, старушку девяноста четырех лет, дочь увезет в город умирать…
Пушица облетает, и одна пушинка села на лицо, зацепилась за висок, другая – под глазом – и разбудили. Вот она и смотрит на пушицу вопросительно, непонимающе, но занята внутренним. Там в ней всё видит еще, хочет ответить, понять, почему все вокруг чего-то ждет, и она чего-то с надеждой ждет, что оно придёт, отверзнется: где-то здесь уже рядом. Она забыла, к кому в своем коротком сне и зачем бежала она навстречу… Да и не вспомнить ей такое. А просто в этот краткий случайный сон, просвеченный солнцем, привиделась ей «вся жизнь, как один день», как сама она любила приговаривать.
Лицо и шею приятно пообдуло ветерком. Пора уже и идти, такое впервые с ней, что она не дошла до деревни, как ходила почти полвека, а села передохнуть… Пушинка опять задела, защекотала под глазом, и она смахнула её и поняла, что всеми мыслями этими грезит еще в тяжелом дневном полусне, и вот теперь проснулась уже окончательно. И с осмягшим от неудобной позы телом, в резиновых душных сапожках тяжело пошла к дороге. Дом, где живёт она, на краю деревни, на свороте шоссейки к мосту через Юхоть – на Рыбинск.
По этой самой дороге весь тот долгий летний день, весь день они всё шли и шли… Всё шли и шли они от волжской переправы деревней, по шоссейке, мощенной булыжником, еще одетые кое-как, во все своё, домашнее, кто доедал кусок на ходу, кто запевает, кто зажурился. Бабы смотрят, жалеют: «Молодняк на фронт гонят… Вот уж матери-то по вам наплачутся!» А к колодцу из избы выскочила старуха растревоженная и, всё хлопая себя ладошами по коленям черного подола, наговаривала: «Пейте, милые! Пейте прямо из ведра!» И весь день метался по дороге прах от беспокойного ветерка, и плутал по обочине пух одуванчиков. А они всё шли и шли, и где-то высоко-высоко, невидимый в зените, точил, сверлил небо жаворонок.
Наши встречи
Нина ЖИРКОВА. «Пушкин. Болдино. Карантин…»
Интервью
10 февраля Россия отмечает годовщину гибели Пушкина. Парадоксально само словосочетание: «отмечаем годовщину смерти» — словно день рождения. Но Пушкин сам сплошной парадокс; по его же выражению: «гений, парадоксов друг». Несмотря на страшную гибель Поэта, мы доселе воспринимаем его отнюдь не как покойника. Вот уж воистину, кто «живее всех живых» в России, так это Пушкин! Потому даже в годовщину смерти Александра Сергеевича несём к его многочисленным памятникам букеты, а не венки! Солнечный свет Пушкина и поныне рассеивает мглу, периодически надвигающуюся на нас. Вспоминаются слова Михаила Пришвина, сказанные в то время, когда немцы стояли под Москвой и рассматривали её в бинокли… Пришвин сказал, что даже если враг займет Москву, даже если дойдет до Урала и Сибири, то где-то в глухой деревушке, чудом оставшейся не оккупированной, люди откроют томик Пушкина – и с этого вновь начнётся великая Россия. Так давайте чаще читать Пушкина, удивительным образом находя в его творчестве ответы на наши самые насущные вопросы.
Давайте, ничуть не прощая убийц русского гения, тем не менее будем относиться к Пушкину как к живому человеку и нашему современнику. Впрочем, похоже, я стучусь в открытые двери, ведь большинство из нас так к Поэту и относится. Об этом порой говорят весьма забавные факты недавней истории. Мало кто знает, что эмигранты из СССР, приехавшие во время перестройки на ПМЖ во Францию, перво-наперво разыскали семейство Дантесов и так сердито и забавно угрожали им, потомкам убийцы Пушкина, что те, хоть ни в чём сами не виноваты, почли за благо продать фамильный замок и от греха подальше уехать из веками обжитого места…