ать на парусной лодке до далекого берега, до дома — добуксировать заглотнувшую наживку большую рыбу во что бы то ни стало и, наконец, прервать цепь своих неудач в этой жизни.
Подумал я мельком и о том, что сам седобородый Хемингуэй, чья большая черно-белая фотография из журнала «Огонек» (фотография в грубом свитере под горло) висела тогда по всей нашей читающей стране, по тысячам квартир и общежитий, что сам он в позапрошлом году застрелился и больше ничего не напишет.
Кондукторша трамвая неразборчиво объявила название следующей остановки, и мои отрывочные размышления как-то само собой перескочили от кубинского рыбака к моим тетушкам. За всю жизнь у них даже и случая не было поймать свою большую рыбу, свою удачу, а тем более довести ее до берега. Правда, у тети Вали, похоже, был один случай, но она им не воспользовалась. А в остальном мои тетушки ничего не ловили, а всю жизнь ловили их самих. В отрочестве их поймали на том, что при поступлении в ФЗУ (фабрично-заводское училище) они скрыли, что были из «расказаченных», были «лишенками» — то есть лишены прав гражданского состояния, в том числе и права на образование. В войну их поймали во время облавы немецкие солдаты, полапали с хохотом как хотели и отправили на рабские работы в Германию. После войны власти всегда были с ними настороже как с лицами, побывавшими за кордоном, всегда были готовы их подловить. А прошлым летом Бог миловал — не поймали. Не поймали, потому что именно накануне того июньского дня, все от того же электровозостроительного завода их отправили на месяц в командировку на Урал, к смежникам.
Мои тетушки и их младшая сестра, а моя мама были из семейств «расказаченных» — так что, будь они дома, поймали бы их в прошлый июнь наверняка. Это в центральной России крестьян раскулачивали, а на Дону, на Кубани, на Тереке, на Урале, на Уссури, на Сунгури, в других местах казаков «расказачивали».
Кондукторша выкрикнула название новой остановки, и я опять переключился на повесть «Старик и море». До центра города оставалось еще несколько километров. Колеса стучали, пассажиры молчали, солнце светило в окошко, у которого я сидел, нежило меня своим теплом, прогревало мое лицо и особенно прикрытые веки. Именно от того, что солнце просвечивало сквозь веки, я и видел всё в розовой дымке: старика Сантьяго, отбивающегося от небольших кровожадных акул; акул, беспощадно обгладывающих его добычу, его удачу, его пятиметровую рыбу мерлин, акул, оставивших от последней надежды Сантьяго только обглоданный скелет, прикрученный к борту лодки.
— Конечная! — выкрикнула кондукторша, и я открыл глаза. Трамвай плавно остановился.
Я подошел к кондукторше и опять протянул ей зелененькие три рубля.
— Не набрала — твое счастье, — засмеялась кондукторша.
Я смущенно замешкался в дверях.
— Проходи, проходи, всё нормально, — подбодрила меня кондукторша, — в другой раз посчитаемся.
На улице было свежо, и я порадовался, что тетя Валя дала мне мою курточку.
Если не считать обшарпанной громады Вознесенского собора Войска Донского невдалеке, смотреть здесь, в центре, было особенно нечего: административные здания с выцветшим плакатом «Народ и партия едины» на фронтоне, скверик с еще голыми черными деревьями. На эти-то деревья я как раз и приехал посмотреть: мне почему-то казалось, что я обязательно найду в них застрявшие пули. Да, пули, ведь первый предупредительный залп по колонне заводчан был сделан поверх голов и значит пришелся как раз по деревьям этого скверика. Тогда, 1 июня 1961 года деревья уже оделись зеленью — за ней-то, наверное, и не разглядели бойцы сидевших на ветках любопытных мальчишек. Их увидели только тогда, когда они начали падать с деревьев, — так гласила молва.
В стволах деревьев я не нашел пуль, хотя и воображал их себе очень отчетливо.
Мой трамвай отправился обратно в поселок, а новый еще не подъехал. Я еще немножко постоял в скверике, потоптался, оглядывая место, где все случилось, где подошедшая от поселка колонна заводчан после первого залпа мгновенно взорвалась от ярости и превратилась в обезумевшую толпу.
Это сейчас всезнайка Интернет сообщит вам и о количестве убитых в тот день, и о числе раненых, и о расстрелянных по суду «зачинщиках» бунта. Правда, о пропавших без вести и Интернет помалкивает, а, говорят, они были. Что было, а чего не было — кто теперь расскажет? Никто.
Как сообщит вам все тот же Интернет, поводом для марша колонны заводчан из поселка в центр города, к власть предержащим стало то, что накануне очень сильно — на двадцать пять процентов взлетели цены на мясо, масло, молоко и одномоментно с этим также на четверть упали на заводе зарплаты рабочих и служащих.
Чего хотели люди? Да как всегда — самой малой малости. Тут поневоле вспомнишь знаменитого цитатами из его сочинений вице-губернатора Твери с его письмом жителей города Глупова к местному начальству: «Хотя и дальше терпеть согласные, но опасаемся, что помрём…».
А что касается власть предержащих, то у них как всегда и для повышения цен на продукты, и для снижения зарплат были свои резоны. Людей не учли, но ведь не нарочно — просто от века не было такой привычки: с людьми считаться. И расстрел безоружных учинили не со зла, а с перепугу.
Я еще потоптался некоторое время в чистеньком скверике, а потом пошел к стоявшему невдалеке храму без крестов.
Величественный собор Войска Донского возвышался над местностью довольно мрачной обшарпанной громадой, и я почему-то сразу вообразил, как в свое время сдирали с его куполов золоченные листы меди. Сдирали очень осторожно и не кидали их вниз как попало, а бережно спускали на длинных веревках — как я сейчас знаю высота главного купола собора почти 75 метров.
Почему золоченные медные листы спускали на землю так аккуратно? А потому что тогда в России вовсю работали торгсины (магазины торговли с иностранцами) через которые легально утекало за кордон всё драгоценное. Значит, нашелся и на эти золоченные листы с куполов знаменитого казачьего храма свой покупатель, и командовавший снизу шепелявый комиссар в кожаной куртке имел насчет этих демонтированных листов четкие инструкции: кому, куда и за сколько.
Вознесенский собор не один год простоял с тех пор раскрытый навстречу дождю и снегу. Потом его кое-как накрыли дешевым железом, а в 1942 году в нем даже начались службы. В подвалах храма были склады, а наверху шли службы.
Я обошел собор вокруг — масштабы строения поражали. Это сейчас я знаю, что Вознесенский собор в Новочеркасске — третий по величине в России, в нем могут молиться одновременно пять тысяч человек; тогда я этого не знал, как, впрочем, и многого другого.
Площадь перед собором была вымощена серой брусчаткой, вымощена очень красиво, на века. Рассматривая голубовато-серую брусчатку, я не заметил, как вплотную ко мне подошла старушка.
— Сыночек, — тронув меня за рукав куртки тихо, но очень отчетливо сказала старушка, — сыночек, прости меня Христа ради!
Я понял, что она просит милостыню и полез в карман за своей трешкой.
«Ничего, что последняя — пройдусь пешком до поселка, не облезу», — решил я, нащупав в кармане трешку.
— Сыночек, прости Христа ради! — повторила старушка, широко перекрестившись и поклонилась мне в пояс.
Старушка в белом платочке была такая чистенькая, такая худенькая и ее почти прозрачные, едва голубые глаза смотрели на меня с таким сочувствием, что в последнюю долю секунды я инстинктивно затолкал свою трешку назад в карман и неумело толи поклонился, толи кивнул старушке в ответ.
Она отошла от меня в сторону собора, а я все стоял в недоумении и чувствовал, что чуть-чуть не совершил нечто постыдное. Почему я это почувствовал — не знаю, но, слава Богу, почувствовал.
Трамвай, на котором я отправился в обратный путь оказался другой, и кондукторша в нем была другая — юная, веселая, звонкоголосая.
— Обилечиваемся! Обилечиваемся! — радостно щебетала молоденькая кондукторша.
Как и в прошлый раз в трамвае было немноголюдно и все расселись по местам молча. Я подошел к кондукторше и протянул ей трешку.
— Вы до поселка? — взглянув на меня с любопытством спросила девушка.
— До поселка.
— Ну, тогда, может, еще успею набрать сдачи, — приветливо улыбнулась мне девушка. — Чего-то вы у меня никогда не ездили. Приезжий?
— А вы что всех помните? — с радостью поддержал я разговор, глядя в ее зеленые наполненные светом глаза.
— Сто процентов!
Наверное, она была бы не прочь еще поболтать со мной, но сидевшая на переднем сиденье бабушка в белом платочке протянула ей пятак.
Я пошел сел на свое место у окошка с солнечной стороны, а кондукторша, рассчитавшись с бабушкой, пошла по вагону «обилечивать» других пассажиров.
Как и утром, сидя на солнечной стороне, я смежил веки и опять попытался думать о кубинском старике Сантьяго, попытался вообразить его. На сей раз ничего у меня не получилось. Я увидел только лодку на песке и белый остов обглоданной акулами пятиметровой рыбы марлин, прикрученный к борту лодки. «В повести Хемингуэя текста совсем немного, — подумал я, — а вот подтекста хватило на весь читающий мир».
Потом я стал думать о бабушке, которая попросила у меня прощения неизвестно за что на площади у собора, о кондукторше средних лет с ее кроссвордом, в котором я угадал слово «колонна», и наконец, всласть, о кондукторше — юной. Зеленоглазой, веселой, любопытной и доброжелательной к приезжим в моем лице.
«Какая она симпатяга, — думал я о кондукторше, — наверное, после школы не поступила сразу в институт и теперь работает. Ездит туда-сюда по дороге, где не так уж давно шла колонна заводчан и некоторые шагали своими ногами по своей земле в свой последний путь. А небо, наверное, стояло в тот день такое же высокое, как сегодня, и птички пели, и все надеялись на лучшее». Тогда я уже чувствовал великое беспамятство жизни, но, конечно, не так безнадежно, как сегодня.
Наконец трамвай приехал на мою остановку. Я терпеливо подождал, пока все сойдут, а потом подошел к юной кондукторше и во второй раз протянул ей неразмененную трешку.