III.
Осень все не приходила, затягивалась, и вдруг установилась внезапно. Вечером, уже часов в семь, темно, и все заволочено сухим, дымным туманом, будто где-то запалили большой костер, и мир вот-вот исчезнет, сгорит, да так оно и бывает каждый год: солнечный мир проваливается, обугливается, сереет. С утра выглянуло солнце, осветило бледным светом, и снова все погрузилось в осеннюю задумчивость. Николай Николаевич сидел за книгой – в ум не шли материалы для экспозиции. «В ум не идут, или я сам – не очень иду в этот ум? Зачем все это нужно? И нищенский заработок в том числе? – вяло вопрошал он. – Каждый день я не живу, а сталкиваюсь с проходящим днем. Куда-то спешу, суечусь, день разваливается, крушится… Глядь, уже и обед прошел… Вот и спать пора».
…Он лежал на высокой, как будто больничной, железной койке в голой комнате, а она сидела у него в ногах и ласково выговаривала своим тихим голосом за какие-то пустяки: «Надо и самому готовить»… Он лежал поверх холодного, серого одеяла, в трикотажных старых штанах и клетчатой рубашке, закинув руки за голову. Вдруг вскочил, чтобы поцеловать ее, а она увильнула и быстро, с улыбкой, юркнула под кровать, как это делают разыгравшиеся дети. Встав на колени, выставила из-под свесившегося одеяла светловолосую голову с ясными, веселыми глазами. Он тоже встал перед ней на колени, придерживая ее за щеки легко, поцеловал три раза: сперва слабым поцелуем попробовав губы, потом крепко, но поцелуй сорвался; и еще раз прикоснулся слегка, будто закрепляя всё действо. До этого он никогда не целовал ее в губы… И проснулся в своей квартире. Долго лежал в темноте, ждал утра… До этого, на прошлой неделе, она приснилась больная, постаревшая, кашляла. Николай Николаевич затревожился. А Ира, как оказалось, действительно, в тот день была в больнице – только у зубного врача…
Пришел Николай Николаевич в библиотеку, но Людмила Михайловна сказала, что Ира ушла сдавать начальству какие-то отчеты… Он постоял у белой, толстой стены бывшего монастыря, спустился с холма к ручью. Там в сыром, сером небе под мокрыми, черными ветками ив – кирпичные, алые развалины – сиротливая античная арочка на высоте, и треугольник кладки, оставшийся от разобранной крыши. Нарушил легкую печаль черный автомобиль с утробной, глухой музыкой в салоне, спрятавшийся за развалинами.
Под молодыми дубками в парке Николай Николаевич подобрал большой, разлапистый лист, на его желто-коричневом пергаменте написал: «Сон. 8 октября, 200… года. Ира». Положил ей на кафедру в библиографическом отделе… И так прошел весь день. И на другой день он искал, ждал ее, и опять томил неотступный страх, что она вернулась к мужу или любезничает с отставным прапорщиком. Его пристроили завхозом или «заведующим технической частью музея-заповедника», как он сам себя называет. Николаю Николаевичу он с первого же разговора стал неприятен: кривоногий, косопузый, с откляченным задом. На лысине просвечивают бурые пятна, старательно прикрытые серыми, вязкими прядями, поэтому он не снимает шапку с головы. Что-то в его мнимо простодушном лице есть подленькое, нахальное, готовое, впрочем, моментально испариться, стать пустым и гладким, как доска. В разговорах он внезапно вставляет: «А как Шуберт?» Вообще-то он – человек не бесталанный: сочиняет песни и поет их под гитару на вечеринках. Лепит горшки на гончарном круге, рассуждает про астрологию…
Николай Николаевич заходил хитростью в библиографический отдел, заглядывал на кафедру. Ее все не было. За три дня дубовый листок с ее именем сморщился. Николай Николаевич вспомнил, как она однажды разговаривала с Людмилой Михайловной об именах и сказала: «Смотрите, какое имя у меня мягкое!» – и по слогам произнесла, будто придавливая ладошкой каждый звук к столу: «И-ра-а!» Образовано оно от слова эйрене —мир: в древнегреческом оно женского родаи обозначает состояние противоположное войне: покой. Но Николай Николаевич, увлеченный боковым ходом своих мечтаний, ошибаясь в одной дореволюционной буковке, переводил его как вселенная.
С утра в выходной холодная, цинковая туча съела небо за Волгой, пошел первый снег, потом слякоть, ветер зашумел порывами, с подвыванием в выбитом окне чердака. И после обеда дождик сиротливо стрекотал по стеклам и просительно дребезжал по жестяному карнизу окна. Николаю Николаевичу опять стало страшно, что она вернулась к мужу. Этот навязчивый страх становился все томительней. «Или войду, – тревожился он, – а от нее осталась лишь одна тень на полотне мира, промоина, куда она ушла… И я не увижу ее никогда!» Так прошла неделя…
Николай Николаевич, случайно встретив Иру на улице, заметил, что у нее ссажена кожа на носке сапога. На другой день вечером, в библиотеке, где она, взволнованная, элегантная, на высоких каблучках представляла книгу краеведа, напомнил ей об этих, прятавшихся обычно в бытовой комнате, сапогах: «Давайте, я вам подклею – это же пустяк». «Я сегодня очень злая, не подходите ко мне!» – тихо, с непонятной улыбкой ответила Ира. Сначала он не поверил, заглядывая в ее глаза, в их теплую, зеленоватую глубину – как прогретое песчаное дно в нежных, солнечных пятнах. Только какой-то острый блик играл в них, но лицо от этого стало еще милее. Он даже не обиделся, спросил, может, у нее с детьми что-нибудь случилось? Но она невнятно ответила, что просто настроение такое, и добавила: «Годы уходят». Николай Николаевич не знал еще, что вчера его жена Любовь Николаевна откровенно, с колкими шутками рассказала Ире о его странном любовном признании.
Он весь вечер был в недоумении: ему этот перепад был непонятен. «Под ее чудесной простотой, похоже, целый океан бьется», – раздумывал мечтательно он. Так в недоумении он провел и еще один день. А на третий пришел на работу и принялся через силу за тематический план новой экспозиции. Как это уже и прежде бывало, от обиды хотел не ходить к Ире. Но, как обычно, после обеда уже был в библиотеке. В коридоре заволновался и даже перекрестился, так ему стало тревожно. Ему больших усилий стоило входить в этот небольшой зал с высоким потолком, с ящиками каталогов, с полками словарей и энциклопедий по стенам. Не дошел, свернул в кабинет к заведующей отделом: дверь была открыта.
Говорливая, маленькая, кругленькая, в черном костюме, перехваченном по талии, как кубышечка, на высоких каблуках-шпильках, только что из парка: на каждом каблучке – по пронзенному дубовому листу. Незаметно для Николая Николаевича она закрыла листком какого-то отчета старую фотографию завхоза с подписью в затейливой виньетке: «Привет с Дальнего Востока!» Отдав ей дискету с текстовками о варяге и мирянке, Николай Николаевич попросил передать ее Ирине Петровне. В это время Ира сама вошла, улыбаясь, опять усталая, бледная, с русыми локонами в черном блузоне с высоким воротом и черных брюках. Пошли в пустой читальный зал. В глазах у нее будто какая-то озабоченность. «Видимо, что-то случилось все же», – погрустнел Николай Николаевич и спросил, когда на него записали «Русскую Правду»? Оказалось, что четвертого сентября: «Тогда, значит, я и побоялся поцеловать ее, когда глаза ее улыбались и приободряли: «Можно, попробуйте»…
Он заговорил с ней о заголовках к новой выставке, потом, не утерпел, о мерянке. Она, как обычно, слушая его басни, больше молчала и улыбалась…
– Я давно сделала вам те копии…
– А сегодня подходить можно? – перебил он, радуясь на нее, и напоминая ей тот вечер…Ничего не ответила она. Ей вдруг вспомнилось, как жена Николая Николаевича насмешливо расписывала: «Мой муж поэтично сравнивает ваши глаза, Ирина Петровна… с мельчинками – так называют в деревне мелкие места в реке». Причем, что показалось самым обидным, раза три повторила: «мелкие, мелкие!»..
Пока Николай Николаевич, собираясь уходить, думал в своем оцепенении, счастливом и глупом: «Теперь опять ждать до понедельника», – раздались спорые шаги по коридору, и бравый завхоз уже протягивал ему руку. У него нарочито крепкое рукопожатие, он, видимо, хвастается своей силой. Недавно он сказал Николаю Николаевичу на улице: «Я самый счастливый человек в мире! Если бы я не попал в музей, где бы вы могли еще встретить такого человека?» Кроме напускной, казарменной веселости да этой присказки про счастливого человека у него под личиной ничего нет. Он подлизывается, похоже, и к Ире, и к Людмиле Михайловне. С серьезным видом сел у книжной полки.
Ира вышла из-за кафедры, пошла в библиографический отдел, быстро, безнадежно в дыхании Николая Николаевича отдаваясь стуком каблуков, забивая все мысли. И лишь миновала прикорнувшего с журналом у полки прапорщика – он по-собачьи сторожко повернул голову за ней и вперился в ее обтянутую брюками попку. Не отлип, пока Ира не скрылась в растворе высоких, белых дверей, за ящиком с гигантской тропической осокой в коридоре. Через минуту вернулась – снова утонул кепарем в раскрытом на коленях журнале. Опять зачем-то простучала вызывающе, волнуя – прапорщик опять пристал к ней взглядом. Николай Николаевич не мог забыть, как однажды, навалившись развязно на стойку кафедры, он протягивал ей длинную конфету и, осклабившись, с тем же сощуром и перекосом лица – с каким привык, должно быть, скалиться, толкуя о женщинах с сальными бездельниками в каптерках – сыпал хамскими комплиментами: «Ну что, белая моль?!» – А Ира, чуть пригнувшись, глядя снизу-вверх из-за кафедры, с вкрадчивой внимательностью, сияя своими светами – глубоко, ясно смотревшими глазами, такими милыми, – податливо улыбалась ему…
На большом, стрельчатом окне вешали шторы. Пожилой шофер с запорожскими усами стоял на столе. Высоко под потолком, в черных брюках, стройная, как ласточка, раскинувшая руками по окну, наводила воланы Людмила Михайловна, а маленькая заведующая осторожно спускалась от нее со стремянки, с каждым шагом все выше, будто входя в воду, подымая юбку над круглыми коленями… Вдруг увидала, как смотрит на нее сероволосый завхоз, и засмеялась смущенно и радостно, как девочка.
Николай Николаевич подметил, что цвет глаз у нее был чудесным, фаюмским, а теперь стал, как и у других женщин, обычным, серым. Вчера случайно он увидал, как она в коридоре пустом, привстав на носки, с приторны