Андрей ЛОМОВЦЕВ. Портрет мальчика в красном (часть 1)
1.
Пётр Арсеньевич Стрельников, дворянин, имевший в собственности семь деревень и четыре пустоши в полторы сотни душ, в последнюю неделю пребывал в расстроенном состоянии духа. Мучила боль в затылке, тошнило, и он клял ненастную погоду, нерасторопных девок, заветревшееся мясо, что съел давеча, да кислое вино. В субботу барин окончательно слёг с температурой и к вечеру впал в забытье. Метался в горячечном бреду, исходил острым на запах потом, звал кого-то, хватал воздух сухими губами, вскидывал в беспокойстве жилистые руки с набухшими венами, требовал прощения, гневался и ругал матерно прислугу, что якобы затоптала ковёр в гостиной.
Ковров в доме отродясь не держали, дворовые девки оттирали барину узкий лоб, прикладывали мешочки с запаренными травами, поили отварами на меду, но тщетно. Послали было в город за доктором, да дожди растрепали дорогу, и тот застрял на выезде. Вызывали батюшку Серафима, что поставил свечи за здравие подле иконы Божьей Матери и долго молился, нашёптывая стих Одиннадцатый от Матфея, посылая исцеление Петру Арсеничу.
К утру понедельника раскисшая дорога подсохла, и уездный доктор Розеннбах всё же добрался до больного. Посчитал пульс, послушал хриплое с переливами дыхание, простукал грудь узловатыми пальцами, оттянул веки и всмотрелся в мутные зрачки. И когда помял впалый живот и утёр ладони поданным полотенцем, вдумчиво произнёс:
– Ну не чума, слава те, Господи! Простыл барин, не бережёт себя. Всё поди по лесам бегает, зайцев пугает, крови бы отворить, да подождём день-другой, пока вот порошков оставлю. Мешочки меж тем прикладывайте, вижу, помогает. Жар усилится – зовите, а нет, так приеду к субботе.
Порывшись в затёртом кожаном саквояже, доктор извлёк на свет горсть пилюль из смеси кардамона и морского лука с аптекарского огорода, положил на полированный стол французской работы.
– Дуняша, запоминай, читать, верно, не учёна?
Юркая, ладная в теле девка испуганно мотнула рыжей копной.
– Не обучена, батюшка, ни к чему нам дело господское. Степан могет, ежели что.
– Хорошо, тогда запоминай. Каждую пилюлю в горячей воде растолочь и барину утром и вечером вливать. Плеваться будет, а ты лей, и всё тут. Дале. Свекольный сок пополам с конопляным маслом – восемь раз в день по большой рюмке.
Подумав немного, доктор потёр вытянутый нос, посмотрел на слипшиеся на лбу волосы барина, выудил пузырёк с раствором извести.
– Вот это, Дуняша, молоком тёплым разбавь и на ночь Петру Арсеничу испить.
Розеннбах подумал было оставить препарат ртути и свинцовый сахар, прихваченный по случаю экстренного вызова, да отходить Петр Арсенич вроде не собирался – щёки румяные, пульс ровный, дыханье глубокое. Знать, выкарабкается, а сахар, ежели что, и в субботу оставит.
Пётр Арсеньевич пришёл в сознанье в среду на рассвете, раскидав в стороны влажные от пота одеяла, облизывая потрескавшиеся губы. Лежал, всматривался пустым взглядом в потолок светлого дерева, блестящие изразцы печки. Увидел на стене портрет мальчика в красной рубахе, дернулся, встряхнул головой, запыхтел и пытался что-то сказать, да лишь брызгал слюной. Дворовые принесли ведро родниковой водицы, и барин долго булькал, припав к медному ковшику. Сопел и давился. Привстал, озираясь, сделал шаг, придерживаясь за стул, да и рухнул поперёк комнаты, чем страшно перепугал прислугу.
Лишь через день Пётр Арсенич дошёл до отхожего места под ручку с девкой, чьё имя вспомнить так и не смог.
К субботе барин ходил по гостиной, с трудом переставляя ноги, тыкался худыми боками об углы и отчаянно путался в именах обслуги. Девки крестились на образа о здравии.
Доктор прибыл к обеду, как и обещал. Порадовался выздоровлению и нашёл состояние барина внушающим надежды, оставил в указаниях свекольный сок с конопляным маслом да расписал на листке диету в подробностях.
Ко следующему вторнику Пётр Арсенич окончательно оклемался. Отобедал тушёным кабанчиком, вспомнил охоту, псарей, соседа – майора в отставке Захара Алексеевича. Заиграл в жилах азарт. Барин выпил опосля обеда стаканчик анисовой и велел позвать Степана, припомнил-таки имя помощника.
– Не оклемался Степан, отлёживается, – преданно взглянула в глаза угловатая, широкая в кости Анфимья.
– Что за напасть такая, перепил шельмец? – подивился барин, выходя на широкий балкон дома с резной лакированной табакеркой в руке. Взбодриться табачком святое дело в такое утро, подумал Пётр Арсенич.
Погода и впрямь стояла аккуратная, небо точно выцвело, ни облачка, солнце залило лужайку ярко-жёлтым, высветило конюшенный двор справа, сараи, аккуратный забор частоколом, пыльную ленту дороги. Дворовой Андрейка поклонился барину, ведя под уздцы серого в яблоках мерина. Гогоча, бросились в сторону гуси, и Дуняша, сложив губы уточкой, выскочила с крыльца, стрельнула глазами на балкон, крутанулась на месте, точно не зная, что и делать, заругалась на гусей, погнала прочь.
Пётр Арсенич улыбнулся, присел на резной стул. Заныла отмороженная в Смоленских лесах правая рука, да он привык управляться левой, откинул крышку табакерки, забил щепоть мелкого табаку в ноздрю.
Анфимья с каменным лицом степенно вынесла бутылку анисовой, стакан и тарелку с ягодой, поставила на резной столик. Вздохнула.
– Как ты в забытье впал, так и Степан в тот день слёг, и кузнец за ним. Прям напасть. Степан-то трое суток бился в судорогах, как та рыба об лёд, не очнулся бедолага.
Она прикусила губу, подумала, как бы ни издох Степан-то, ведь и пьяница, и до баб слаб, а тяжело без мужика знающего придётся, а то это, вишь, барин-то, на рыжей стерве совсем умом тронулся, холера её забери.
– Ты что, Анфиска, закимарила там?
– Анфимья я, запамятовал барин, – последнее слово она растянула в сухой улыбке. – Благо хороший доктор в уезде, успокоил, мы так думали, холера, помилуй нас Господи.
– Анфимья? Да помню я, всё помню, не тревожься, – барин усмехнулся. – Ты зачем вспомнила о кузнеце? Апчхи.
– Будь здрав.
Пётр Арсенич оттёр нос платком.
– Мне до него дела нет. Апчхи. Каким ветром колдуна надуло в мой дом, чтоб нечистый его задрал, прости мя господи!
Пётр Арсенич кузнеца сторонился, не любил и не привечал, хотя и понимал, сколько в округе на нём держится. За глаза называли Козьму колдуном: хотя прямых доказательств не имелось, но скрытых, как говорили дворовые, пруд пруди. Несколько раз пытался барин свезти кузнеца на ярмарку, от греха подальше, хоть и деревенские его уважали. Шансов продать бородатого увальня не было, нехорошая слава завсегда впереди человека бежит, но вариант обмена имелся. Пётр Арсенич посылал за кузнецом подводы с крестьянами, да безуспешно. То колесо у телеги надломится, то лошадей понесёт, то мужики передерутся. Что и думать после такого.
Батюшка Серафим мечтал отослать кузнеца на церковное покаяние и иметь за ним крепкое смотрение, дабы не мог тот учинить кому вреда. Да только в церковь Козьма носу не показывал.
Майор Злотников рекомендовал отрезать кузнецу бороду или выбить зубы, чтобы лишить какой бы там ни было силы, если тот колдун. Пётр Арсенич углядел в этой рекомендации некую осмысленность, и хотел уж было действовать, да дочь кузнеца привезла к Рождеству в подарок два клинка безупречной работы. Барин на радостях отдал девке целковый, сабли принял и от кузнеца отстал, точно из памяти вытер.
Анфимья, неловко протёрла фужер на тонкой ножке, едва не уронила, налила янтарного цвета анисовой до половины.
– Пока болел ты, Дуняша кузнеца позвала дымоход починять, уж больно коптила печь при кухне.
– Ах же сукина дочь! – вскричал, багровея, Пётр Арсенич, привставая, и табакерка едва не слетела с колен. – Да как смела! Вот он паскудник порчу и навёл, чтобы его черти порвали! А ты о чём думала, почему дозволила? А ну, позвать сюда Дуняшу.
Анфимья, откинув чёрную косу, навалилась на перила налитой грудью, изломила домиком брови. О чём думала, о трубе, – пронеслось в голове, – о тебе думала, воздух хваташь, как рыба, а дышать нечем – дыму полна горница, сколько можно опять на нечистую силу кивать, одно слово – бред опосля болезни.
Она метнула глазом по лужайке, прошлась вдоль сарая к конюшне, губы растянулись в жёсткой усмешке. Углядела рыжую косу, сунула палец в рот и свистнула по-молодецки.
– Дунька, а ну! Бегом сюда, стерва. Барин кличет.
Пётр Арсенич поморщился.
– Ты вот что, ангел мой. Апчхи! Коли Степан издохнет – оповести, человека буду искать. А пока…Апчхи!
– Будь здрав.
Вбежала Дуняша. Запыхалась, одёрнула сарафан, лицо светится, веснушки искорками на носу, коса на груди огненной лентой.
– Дура, – заурчал котом барин, оставив грозный вид. – Как посмела, глупая, Козьму в дом звать?
Молодуха бухнулась на колени, заморгала, уткнулась глазами в пол.
– Прости, Пётр Арсенич, не со злого умысла.
Барин закивал, взгляд подобрел, голос смягчился:
– Дак надо было отца Серафима позвать для противовеса.
– Приходил батюшка. И псалмы пел, и молитвы шептал, и Гринька дьякон кадилом махал, что и не продохнуть, потом батюшка ишшо водку пил.
– Ну хорошо, хорошо, иди, – протянул барин, забил табак во другую ноздрю и повернулся к Анфимье, что наблюдала картину коленопреклонённой Дуняши с явным удовольствием.
– Ну, оставь ты её. Глупа, молода.
Пётр Арсенич закрыл табакерку, отдал Анфимье. Потянулся, почесал впалую грудь, опрокинул в узкий рот стаканчик анисовой, крякнул, облизнув тонкие губы.
– Принеси-ка ружьё, да и прочее к нему причитающееся в коробке, и вели Андрейке гуся по двору пустить, соскучился по охоте, право слово.
Девка смутилась, покраснела, прижала табакерку к груди.
– Дак пропало ружьё. В тот день как ты слёг, так и пропало. Прости уж, недоглядела.
2.
Откуда появилась в семье картина, Григорий не помнил. Потемневший от времени портрет рыжеволосого мальчика в красной рубахе, в позолоченной, местами потрескавшейся раме висел в спальне деда, в своё время ответственного работника прокуратуры. Гриша по малолетству так и думал: это папа дедушки в нежном возрасте. Ну, то есть прадед.