Стояли, стоим и стоять будем!..
Директор поджидал новую воспитательницу в начале коридора, у двери в «воспитательскую».
– Извините, что побеспокоил, Евгения Ивановна. Да вижу: стоите… думаю: дай позову, поговорим о наших стервецах-сорванцах. Пройдемте ко мне в «боковушку».
«Боковушкой» директор детского дома, Федор Николаевич Созин, называл свой кабинет – это была маленькая комнатка, смежная с воспитательской. Дверной проём в неё находился почти в самом углу, и название «боковушка» к ней подходило кстати. В «боковушке» стоял большой и уже старый письменный стол, у стола – кресло, обитое дерматином, из левого протертого подлокотника виднелась вата; от входа слева, под окном, стоял диван с круглыми валиками, обитый тем же коричневым дерматином, что и кресло. На этом диване, засидевшись за работой, директор частенько проводил остаток ночи. Справа по входу, в дальнем углу, на маленьком столе стояла радиола, которую выносили из директорского кабинета только по праздникам, и тогда были «танцы под радиолу» – мечта девчонок; в правом ближнем углу – этажерка с книгами, за ней несколько свернутых в трубку плакатов. Свободным местом в кабинете оставалось только место у двери – «пятачок», как называл это место директор. «Пятачка» в детдоме все побаивались…
Директор вошёл в «боковушку» первым, воспитательница за ним, она видела его большую, широкую спину, стриженый крупный затылок, ровно переходящий в короткую мощную шею. А когда он повернулся к ней, удивилась его лицу: оно как будто было не от этого затылка и шеи; все на нем: глаза, рот, нос, подбородок – было скучено, словно лицо старалось съежиться, чтобы придать хоть что-то безобидное большому телу с ручищами, покрытыми рыжими волосами и конопушками. Конопушки были видны даже на пальцах, толстых и коротких.
Созин взял в воспитательской стул и поставил его на «пятачке».
– Садитесь, Евгения Ивановна, – сказал директор, как говорил в добром расположении духа второклашке Нюсику – самому маленькому человеку в детдоме: «Здравствуйте, Геннадий Петрович».
Воспитательница почувствовала иронию, но не обиделась: совсем недавно она была просто Женей, Женькой.
– Понравились вам наши детки? – спросил директор, примащивая свой мясистый зад на край стола и складывая руки на груди.
– Ничего ребята, – ответила воспитательница. Она сидела перед ним, стоящим, и чувствовала себя очень неудобно, как бы совсем маленькой: отвечая, ей пришлось почти задирать голову.
– Ну-ну…– директор покивал головой. – Что-нибудь уже выкинули?
– Нет пока.
– Выкинут, – спокойно заверил Созин и перешёл на более деловой тон. – Я ведь, Евгения Ивановна, с вами ещё не разговаривал. Прислали вас к нам (выбирать-то в этой глухомани не приходится, не в обиду вам сказано). Ну, я и подумал: пусть посмотрит на них, потом и поговорим. Посмотрели вы, значит?
– Посмотрела…
– А теперь скажите-ка мне, что вы считаете самым главным в работе воспитателя? Не подумайте, что экзаменую – хочу знать вашу позицию, цель вашу.
– Самым главным… – она замялась, – пожалуй, сделать ребят лучше, духовно богаче, чем они есть.
– Благородно, очень благородно, – и было непонятно: смеется Созин или говорит серьезно.
– А как вы будете это делать, интересно?
Воспитательница пожала плечами:
– Ума не приложу…
– Хорошо сказано. Во всяком случае, честно. А я вот, Евгения Ивановна, отцовский метод применяю: спускаю со стервеца штаны и порю, пока не закричит и прощения не запросит.
– Но это же прямое унижение… достоинства, личности ребенка!
– Это как вам называть угодно. А я вот что хочу знать: будете вы на меня жаловаться или не будете? Если будете, то ведь мы, пожалуй, и рассориться можем: жалобщиков, согласитесь, никто не любит.
Она нахмурилась, Созин сразу заметил это:
– Не обижаться, Евгения Ивановна, только не обижаться; я ведь перед вами как на духу. Ну, имею такую старорежимную слабость: выпороть стервеца, пока прощения не запросит; так они это даже больше предпочитают, чем стоять в углу: раз! – и готово, отделался.
– А если не запросят?.. – перебила директора воспитательница.
– О чем это вы? А-а!.. Все просят. Один шельмец сразу просит, ещё штаны с него не успеешь спустить, а другой и потерпеть может, личность свою поотстаивать, достоинство, как вы говорите. Да раз пять вытянешь, и забудет про свои убеждения; да и какие у них убеждения – упрямство одно дурное.
– А разве они не могут быть убеждены, что бить их нельзя? Или что просить пощады у неправого человека – это, если хотите, постыдно. Разве они этого не могут понимать? – она загорячилась.
– Евгения Ивановна… О, Евгения Ивановна, ишь куда повернули. Да я им что, враг что ли, у кого просить «постыдно»? Ну, дернул там раз, другой… Для их же пользы: в будущем благодарить будут. Да и покориться директору – тоже не грех: директор все же, а если каждая сопля перед нами нос задирать будет, Зою Космодемьянскую из себя корчить, что и слово из него не вышибешь?.. Тогда, милая, труба нам, эти стервецы такие номера откалывать начнут, закачаешься. Более всего круговая порука опасна – это как бы по-нашему: «один за всех – все за одного». Только у них это: один натворил, а все скрывают, вот здесь и попробуй сделать их духовно богатыми без этого вот, – и директор показал из-под полы пиджака кончик потёртого брючного ремня. – Так вы уж скажите, принимаете вы такого грешника или в РОНО обратитесь?
– Буду решать по обстоятельствам: слова ваши мне ничего не доказывают, Федор Николаевич, – сказала воспитательница.
– О, вы политик, Евгения Ивановна, политик…– директор убрал руки с груди и правой хлопнул себя по ляжке. – Что ж, отлично!.. Давайте по обстоятельствам… Только, чур, все свои новшества со мной согласовывать: честно сказать, побаиваюсь, чтобы вы чего не намудрили: любите вы, молодые, новшества всякие вводить, накуролесите и тю-тю… А нам оставаться. Уж не обижайтесь, что я так прямо: повидал.
– Я и не обижаюсь, верно, и вы правы.
– Ещё как. Недооцениваете вы нас, стариков.
– Да какой вы старик! – не сдержавшись, кокетливо возмутилась воспитательница.
– Ох, был конь – да заездился: тридцать пять уже, Евгения Ивановна; жена, дети, должность вот эта – директор детского дома, человек в высшей степени нравственный на этой должности должен быть, а как глаза поднимешь на таких граций, как вы…
Щеки воспитательницы заалели.
– Да не смущаетесь, я ведь только философствую, мыслишки… Вы ведь тоже мыслишки всякие допускаете, головка для того и дана человеку, чтобы мыслишки в ней заводились; вот, поди, смотрите на меня с видом кроткого ангела, а сами думаете: «Ах он, хрен толстобрюхий, на что намекает…И как это такому животному детей доверили?..» – Воспитательница улыбнулась и потупила голову. – Ох, Евгения Ивановна, ни бога, ни черта! Одна сфера, – директор покрутил над собой пальцем. – Раз живём… я же матросней самой распоследней был, учился заочно, скуки ради. Уйдёшь в море, а что делать в нём – в открытом, широком?.. Вахту отстоял и дрыхни, или «козла» забивай, или воображениями себя женскими мучай, со всеми вытекающими отсюда последствиями… А я решил институт закончить и обязательно какой-нибудь гуманитарный: тягу, знаете, такую имел – среди матросни грамотным словечком шикануть. Ввернёшь, бывало, слово «тенденция» или «аспект», сам ни черта не знаешь, что это такое, а уже выше других себя чувствуешь, с этого и началось. С вами такого не было, Евгения Ивановна?
– Нет…
– А почему краснеете? Ну не буду смущать, больше не буду. Разоткровенничался: повеяли вы на меня молодостью, чистотой… Все это, милая Евгения Ивановна, я допускаю: и делать детей духовно богаче, и порку им не устраивать, всей душой – «за»!.. Но в жизни случается и кое-какие нарушения и даже подлости допускать во имя общего блага; иных стервецов ведь не только духовно богатыми, а хотя бы не жуликами и бандитами из детдома выпустить. На днях вот они в сельповский склад залезли, теперь только «Курортные» и «Казбек» смолят, а я вот «Северок» потягиваю. Разве это справедливо? По справедливости я бы должен «Курортными» пыхтеть, а им бы можно и пообождать хотя бы до первой рабочей получки. Но попробуйте убедить их в этом, и кого убеждать – всех? Но все-то не воровали. Воровали трое-четверо. А кто? Как узнаешь?.. Когда они молчат, стервецы, насмерть, как партизаны. Вот здесь и приходится среди них своего человека иметь – осведомителя, если хотите.
– Но это же подло, Федор Николаевич!
– Ради общего блага ничего не подло, Евгения Ивановна. На этом стояли, стоим и стоять будем!.. – директор расставил по местам ранее скрещённые ноги и убрал с кромки стола зад. Воспитательница поняла, что разговор окончен, и тоже встала:
– Мне можно идти?
– Идите, милая, ни пуха вам ни пера.
– К чёрту! – сказала воспитательница и улыбнулась.
– Славная, ей-богу, славная, – директор вышел за ней в коридор и уже вслед добавил: – Проследите за отбоем, чтобы все были на месте.
Продолжение следует…
Илья ЧЕСНОКОВ. Полспички
(рассказ)
Это было солнечным апрелем 1992 года. После распада Советского Союза в моём родном Чимкенте только и разговоров было о том, как теперь будет жить и развиваться Казахстан. Товарный голод надвигался быстро и беспощадно обрушивался на людей. В ходу были ещё советские рубли и копейки. Мой папа работал, как и раньше, слесарем на фабрике, а мама продавцом в хлебном отделе продуктового магазина «Колос». Товарооборот в хорошие времена был в магазине всегда огромен. Но наступили девяностые и всё изменилось.
Я только вернулся из института и начал разуваться, как вдруг зазвонил телефон. В трубке зазвучал тревожный голос мамы:
– Сынок, приезжай быстрее в магазин. Здесь такое творится!.. Напиши записку папе.
У дверей магазина стояла толпа людей, хаотично раскачивающаяся из стороны в сторону. Из неё вылетали крики и ругательства. Над людьми повисла гнетущая тревожность. Я обошёл толпу и стремительно вбежал на террасу со стороны служебного входа.