С тех пор, как он попытался признаться жене в своем любовном раздвоении, у них почти каждую неделю дома случались ссоры; он не ожидал, что она такая ревнивая. Поняв, что про свои чувства к Ире рассказал ей зря, пробовал все обратить в шутку, или, ссылаясь на необходимость творческого воображения, переводил разговор на новую экспозицию, на реконструированный образ мерянки, который ему помогла создать Ира, но яркие, бледно-голубые глаза его выдавали: блистали нежно и лукаво. Любовь Николаевна его таким никогда не видела. Шутки его имели обратный характер. Часто после таких препирательств, когда она его уличала во лжи, они по два дня не разговаривали. А потом, к концу недели, мирились, и снова Любовь Николаевна, гневно сводя высокие брови, узнав, что муж, как она это называла, ходил в параллелку, выговаривала: «Ты целовал руку у уборщицы!» Ира, действительно, в музее подрабатывала на полставки уборщицы. Глаза у Любови Николаевны блестели, ревность молодила и разжигала ее; как это бывает с долго прожившими вместе людьми, она легко догадывалась о его переживаниях и фантазиях. Поуспокоившись, убеждала: «В ней, конечно, много хорошего, но она – не по тебе, лучше с такими людьми не сближаться».
В своем дневнике, который Любовь Николаевна вела лишь в кризисные годы жизни: во время беременности, или когда что-то не заладится в семье у сына – она писала: «Слабая женщина я: муж попросил написать заметку в газету о новой экспозиции. Пошла в музей. Видела И. Манера общаться – искательная, забегает наперед с тем, о чем ее не просят. Может, этим и покорила? Посмотрела выставку, электронную книгу с мерянкой…Вложил в эту экспозицию все, чем дорожил…»
И опять, через неделю: «Вчера старательно рассматривала И. Надо обладать сверхбогатым воображением, чтобы увидеть в этой тихой, усталой и уже немолодой женщине отражение какой-то «незнакомки», мерянки, повторившейся вновь через тысячелетие и так далее… Желание быть незаметной. Не от того, что много внутри, а от страха перед жизнью, от ущербности? Недостаток жизненных сил. И ему такое нравится?..»
У Николая Николаевича был выходной, с утра, пока он ездил в сосновую рощу на прогулку, погода несколько раз переменялась. Ледяной ветер пригнал настоящую зимнюю, снеговую тучу, разродившуюся, правда, обычной слякотью и моросью; два раза выглядывало солнце, а потом небо опять низко, болезненно засерело. Так же стало и у Николая Николаевича на душе. После обеда он никуда не хотел выходить из дома, но позвонили из бухгалтерии – получать деньги. Он пошел, с тоской вспоминая, как когда-то Ира ему улыбалась просто так, она изменила свое отношение после того, как он открылся ей. Куда девалась та приветливая, ласковая улыбка, в которой вся душа ее отворялась? Теперь она чаще непроницаема, иронична или рассержена, а улыбка ее стала осторожно насмешливой. А то вдруг сказала ему, усмехнувшись: «Вы еще меня не знаете!» Рот у нее детский, капризный, и вот что он рассмотрел недавно – озорной… А жена?.. Но не успел он подумать о жене, как тут, за этими мыслями, в узкой улочке у департамента культуры увидел – Иру с Людмилой Михайловной. Он смешался даже: в последнее время сколько раз думал встретить ее на улице, всего раза два встретил, а сейчас, когда не хотел бы ее видеть – сама идет. В синей курточке, бледная, с непокрытой головой, волосы раскиданы. Даже жалко стало, подумал: «Стоит ли обижаться, совсем девчонка». Что-то объясняла Людмиле Михайловне и его окликнула высоким своим голосом, чтобы приходил за фотографиями варяга и мерянки. Она давно уже сделала для него копии. Затея с фотографиями была лишь поводом, чтобы лишний раз увидеть Иру. Поэтому Николай Николаевич и не спешил их забирать. Николай Николаевич пробормотал «спасибо». Когда он вышел из бухгалтерии, посыпался из набежавшей тучи мелкий, холодный дождь, но тут же глянуло солнце, и серое небо за ярко желтыми березами, отозвавшись лучам, засияло сталью. А все тяжелое настроение, мысли тоскливые сразу отхлынули. Так всегда бывает после встречи с Ирой.
Вчера, увидев Иру, охладился, даже удивлялся, за что ее так полюбил? Сегодня же утром проснулся Николай Николаевич – опять другой человек, точнее прежний, первые мысли – о ней: опять хочется идти в библиотеку. Ходит, сидит, читает ли, дома ли, в музее – все она на уме. Он и молиться в последнее время почти перестал, потому что все время находился, как бы в молитвенном, размягченном состоянии. Встанет перед иконой, начнет, а в сердце – полоска белого тела, выглянувшая из-под блузки, когда Ира нагибалась у книжной полки. Или ее губы, голос, волосы, нежное, плотное тепло ее образа, который постоянно, как свеча, топился и не растапливался в нем… «Только позапрошлым летом, – вспоминал он, – я на два или три месяца потерял к ней интерес, так удалось увернуться, перебороть себя… Или я это выдумываю сам себе? Иногда, впрочем, мне кажется, что и любовь моя – большая выдумка, сон, засосавший меня до смерти»…
Он испытывал странное, рассеянное чувство жизни, почти такое же, как в новой экспозиции. Копья, луки, щиты и тулы – все расписано глазастыми красками. Эстетика оружия: тонкое, веселое, женственно коварное. Действительно ли, такими, игрушечно раскрашенными палочками люди кололи и резали друг друга? Муляж щита, как трактирный поднос: круглый, расписной – зеленое с красным. Рядом глупая, мертвая железная маска – боевая личина. Мысли начинали укорять: «Неужели и жизнь наша такой же бутафорский призрак-карнавал, как вот эти пестрые, зеленые и красные щиты и колчаны, луки и копья, сделанные на заказ московскими художниками? Говорят, каждое наше деяние, и каждая даже мысль имеет отношение к отошедшей жизни и приближает или отдаляет встречу с ней. Или мы никогда не узнаем, как выглядело прошлое? А если не узнаем, почему тогда томит эта тоска по нему, и так насмешливо смотрит эта бутафория?.. Не от того ли, что импрессионизм её ведет к мнимости: от внешней, ложной яркости – к пустоте. Это – оборотень: зайдешь, а со спины у него ничего нет. Предметы подлинные четки и крепки, как цветные камешки твердые. А мнимые впечатления?.. Если мир – только сумма впечатлений, то и человека целого тоже – нет: одно впечатление»…
Так привычно, безотчетно множились мысли, и он переходил к мерянке. На электронной картинке мерцало раскопанное захоронение. Вперемежку с перержавевшими остатками железа и глиняных сосудов раскинулся большой обгоревший скелет с огромным черепом. А рядом, будто мальчишеский костячок, только тазовые кости – широкие, женские. Фотография раскопа особенно его поразила: крупный скелет, судя по остаткам снаряжения, мужа-варяга, и маленький – его жены, скорее всего из местных, мерянки. Аккуратный, круглый череп, точно прильнул к витязю, закатившись ему под мышку. Она Николаю Николаевичу и во снах снилась в праздничном наряде, височных кольцах, в привесках с золотыми коньками, какой была изображена на реконструированных картинах погребального обряда. Только место лодки, по совету специалиста, за стеклом светился «срубец мал», в каких чаще сжигали покойников – «избушка на курьих ножках».
Николаю Николаевичу тогда, в его влюбленном состоянии ни разу не пришло на ум, что, возможно, рядом с варягом захоронена какая-либо из захудалых рабынь-наложниц, щуплая девчонка, заменившая на смертном ложе жену, как это часто или не часто, но все же бывало в те далекие, темные для нас времена. Лишь много позднее, во время тяжелой болезни он подумал об этом.
Он, увлекаясь, ласково говорил Ире:
– Вы чем-то напоминаете мне древнерусскую женщину из двенадцатого века. Муж ее, сборщик податей, уйдя в монастырь, стал святым подвижником. По летописцам и разным археологическим находкам, насколько это возможно, я даже составил их родословную. Вот как раз у нее, как подсказывает мне чутье, одна из пращурок и могла быть ославянившейся мерянкой, а муж у той мерянки – варягом. И когда он умер, мерянка, по скандинавскому обычаю, пошла провожать его в небесное царство. Выпила растворенное в меду коренье, зелье лютое. – И он так же, вполусерьез продолжал туманно толковать Ире, что взял у нее для своей реконструкции мерянки глаза, волосы, круглые скулы: – Образ этот, опираясь о случайное как бы, то есть о схожесть с Ирой – потому что абсолютно случайных событий не бывает – окреп. Также был рубеж, момент, когда та древняя мерянка, сама по себе, встретилась там уже с моей воспринимающей мыслью о ней, и теперь все время осязает ее. То есть встретились Доброшка с Ирой, ставшей лицом моей мысли. Доброшка глядит там – и в вечном зеркале иного мира видит Ирин образ…
«Фантастично, – продолжал растолковывать он это темное место уже самому себе, дома, – но не от того ли вокруг Ириного образа столько цепкого, живого света? Не от того ли не только эта безнадежность: вдруг Ира исчезнет? – но и тонизна, блаженство… и, слышишь, как веет от нее нездешним ветерком оттуда?..» И Николай Николаевич еще убедительнее почувствовал, как образ мерянки, после разговоров с Ирой об этом – уплотнился. «Так же и вы, Ира, как будто встретились с его смыслом, с этим вечным светом своих праматерей, – волнуясь, рассуждал он, – и приняли его»… Ира, услышав это, промолчала, не поняла… Он тоже умолк, осекся, запутываясь в словах…
Он так часто внутренне терялся перед ней и в не таких, а в самых обычных разговорах. Жизнь – откровение, за каждой встречей, каждым человеком – стоит ангел, дающий смысл, соединяющий прошлое и настоящее и, как вспышками молнии, озаряющий тьму. Теперь все время он только и делал, что намечал ей рассказать о таких откровениях, ангелах, смыслах и образах, но лишь войдет, увидит ее – все исчезает из головы. Да и зачем все эти бесплотные ангелы, когда перед ним ангел во плоти? Николай Николаевич сильно волновался, забывал даты, фамилии, у него пересыхали губы, как это обычно бывает у пожилых, нелепо влюбленных людей.
Но это самосозерцание, в котором он тонул – становится, в конце концов, невыносимым… Как застойная вода, зацветая, неподвижно стояла вокруг жизнь, томя ожиданием чего-то, и ни во что не разрешалась, хотя все что-то вдалбливала в тебя своим немым языком, или криком цветным вещества, для которого слух наш воздушный – глух. Закрывал глаза на ночь – так же образ за образом вытягивались в вялом стремлении появиться и уйти куда-то навсегда. Но иногда, казалось, образ поглощает тебя. И вот смутный человек в темноте у какого-то забора, дальше – товарный вагон. Этот смутный человек и есть ты, Николай Николаевич, теперешний. Тебя будто вывернули наизнанку. А сам ты, предыдущий ты – стал всем: ночью, вагоном, сном – и любопытно следить за всем этим, играющим тебя, и еще любопытнее от того, что тебе все это, оказывается, очень знакомо, ты здесь, таким был всегда – это твое подлинное бытие. И хочется остаться в нем, не возвращаться в то, что ты считал своей обычной жизнью; но все вдруг, как вспышки комнатной молнии, исчезает в черноте сна, обрывая твое изумленное узнавание… Теперь, когда возникают такие грезы, он стремился подальше продержаться в них и запомнить: и опять плутал по каким-то боковым ходам сознания, и там находил объяснения, находил какие-то иные причины разным будничным происшествиям, связанным с Ирой. И там не было тех причин и тех затруднений, что представали здесь. Здешнее – вдруг пустело… Но просыпался, и это понимание уходило от него, как призрачный поезд, в черный туннель. Опять все здешнее обжимало. Вся тайна жизни в полуожидании, в полусне, подмечал он…