Кюре привычно растянул тонкие губы в полуулыбке, но так, чтобы служитель не принял эту реакцию на свой счёт.
– Мы же это видим на каждом шагу, – продолжил Служитель. В нашей старушке Европе треугольник «муж – жена – любовник» давно называют французским. Конечно, хвалиться тут нечем, но всё же… Я знаю семьи, в которых муж забавляется с содержанкой, а жена – с полюбовником. Тут уж не треугольник, а какой-то квадрат получается, – довольный своей шуткой, собеседник хихикнул.
Кюре чуть улыбнулся, погладил полусферу тульи, заглянул в чашку. Там подсыхала кофейная гуща. Снова взяв со стола половинки кожуры, морщась от уколов шипов, он упрямо пытался их срастить.
– А у вас есть любовница, пассия? – Кюре попытался взглянуть на Служителя с хитринкой, но кроме извиняющейся нерешительности глаза его ничего не выразили.
Собеседник смешался и от неожиданности как будто поперхнулся кофейной гущей.
– Я думал… не знаю… на исповеди… и так сразу… – Служитель подбросил в прохладный воздух, согретый в ладонях дарованный природой каштан, ловко поймал его на лету и зачем-то сунул в карман. А каштан-то конский, дикий, несъедобный. На память?
– Простите меня, видите, как нелегко признаться, а значит не такой уж и простой или обычный этот грех. Мне иногда кажется, – Кюре перешёл на шёпот, словно сообщал собеседнику ужасный секрет, – что это самый таинственный, глубинный и загадочный грех в человеке. Думаю, Господу легче простить убийцу, чем прелюбодея. Это грех про-тив тела, грех против души, грех против Духа Божьего, грех против заповеди, данной Господом на Синае. А ко мне придут на исповедь, скажут: «согрешила против седьмой заповеди» и замолчат. Ждут отпущения грехов… Ах, если б вы слышали, как он каялся! С тех пор я каждый вечер прошу у Господа, чтоб он дал мне хотя бы в конце жизни покая-ние такой силы и искренности.
Служитель слушал и ёжился, словно навсегда заразился этой привычкой от Палача, и теперь не получалось избавиться от неё. Он рассеянно мял в кармане твёрдый голыш каштана. Казалось, разговор потерял для него интерес. Кюре заметил это, дружелюбно осмотрел фигуру Служителя, простодушно улыбнулся ему.
– Я же не приглашаю вас на исповедь. Я просто размышляю об одном из грехов. Не могу отделаться от мысли, что я никогда не понимал всей его глубины, а мой исповед-ник открыл мне глаза. Я вот сказал о седьмой заповеди, но ведь повеление Божие древнéе. Сотворил Бог Адама и Еву, и стали два одной плотью. А что Бог соединил, чело-век да не разлучает. А прелюбодей разделяет. И Церковь ещё раз соединяет мужа и жену, как Бог Адама и Еву. В чине венчания у них на главе венцы, значит, души венчаются, не только одна плоть, но и две души в едином Духе. А прелюбодей готов и от души отречься. Адский грех! Я всё это понял на исповеди моего друга юности. И ведь он по-крыл свой грех: после пропажи моряка он женился на соседке. Но, видно, такой грех ничем не смоешь. Остаётся только покаяние и вымаливание прощения у Господа Бога нашего – Христа Спасителя.
– Ainsi soit-il. Amen! – не без иронии подтвердил Служитель и чуть было не зев-нул, но успел схватиться за нижнюю челюсть, поднажать снизу большим и указательным пальцами и подавить зевоту. – А почему, monsieur le curé, мы всегда называем казнённо-го «он», ведь у казнённого было имя, которое больше двух лет оставалось у всех на устах не только в Париже, но и по всей Франции, – поменял тему беседы Служитель.
–Мой друг происходил из старинного, но обнищавшего дворянского рода, de sang bleu, pour ainsi dire .
– Однако кровь, которая брызнула из-под гильотины была очень даже красного цвета – без всякой голубизны.
Буркнув бестактность, Служитель пришёл в откровенное замешательство и виновато посмотрел на Кюре. Пытаясь исправить ситуацию, он деланно затараторил:
– В конце этого долгого дня, monsieur le curé, мне хотелось бы первым произнести его имя.
– Простите, но это неважно. Боюсь, его имя многим уже ничего не скажет. А вот последняя новость: родственникам разрешили перезахоронить тело. Приходите послезав-тра на отпевание. Теперь его имя будет на могильной плите. Впрочем, там у него другое имя, написанное на белом камне, которое знает только Господь и носитель небесного имени. Он ведь невинноубиенный.
При слове «там» Кюре молитвенно сложил ладони так, что пуговицы прижались друг к другу, словно в поцелуе, и завёл глаза в побледневшие холодные небеса, потом об-хватил обеими руками грудь и пробормотал уже себе под нос: «Впрочем, так ли уж не-винно?»
Несколько солнечных лучей один за другим пробились сквозь слоистые облака, заставили повеселеть каштаны и скатерти на столах, заблестели чашки, забликовали бутылки, фужеры. Бордовое вино посветлело, заиграло оттенками алого. Половинки кожуры белели на синей клетчатой скатерти. А плода не было.
Пригрело солнце и двух задумчивых и таких разных людей за столиком, которые и хотели бы расстаться друг с другом, да никак не могли сделать первый шаг, произнести первое слово или, точнее, слово последнее.
Москва – Кольчугино – Сегед
2018–2021
Георгий КУЛИШКИН. Счастье
(рассказ)
Сергею Потимкову
Котёнком она угодила под велосипедное колесо. Переломы в крестце и правой задней лапке срослись так, как срослись, и с той поры искалеченную, вытянутую в струнку и неподвижную ножку она носила подмышкой передней лапы, как копьеносец копьё.
Хозяин, с которым она и собачка Чуха привольно проживали в роскошном своими заваленными хламом углами и пристенками, давным-давно не прибираемом и оттого несказанно милом для них с Чухой доме, кормил, чем придётся, как и себя. Сидя на кровати поверх брошенного на одеяло старого пальто, задубелого от древности, свалявшегося с ватою подбоя в некое подобие коржа, на котором сверху в дополнение к слоям копились её и Чухи шерстинки, он подолгу отрешённо гладил своих животинок и, затруднённо, с присвистом вдыхая и выдыхая, плакал, не кривя лицо и не мешая стекать по нему слезам. Пятнаша бывала невыразимо счастлива в такие минуты и думала, что слёзы у людей сопутствуют наивысшей благодати.
Потом они долго не ели – и он, и они. И мёрзли, потому что он не поднимался топить. Грелись дружка о дружку и у его спины.
Когда спина перестала давать тепло, Чуха выбежала на двор и, задрав острую морду, завыла, перемежая тонкие и низкие звуки. Это был крик такого горя, что Пятнаша ясно почувствовала, как что-то большое оторвалось от её души и рухнуло куда-то безвозвратно.
Возникли люди. Хозяина в той же застывшей позе, на боку, переместили на ударяющую ядовитыми запахами переносную лежанку с откидными лапами на колёсах и унесли, отворачивая лица от него, упрятанного под одеяло.
По двору, по милым её сердцу завалам в доме, таким богатым, так сладко пахнущим старинной пылью, хмурым распорядителем похаживал кругленький, быстрый в движениях человек в голубовато-серой одежде из шерсти и с выпуклыми звёздами на плечах. За ним не поспевала тоже полноватая, но вялая, нерасторопная женщина с обмотанными широкими лентами отёчными ногами.
Чуть в стороне от них держалась молоденькая худышка в дутой белой курточке и с глазами, заполненными какой-то давней, не подлежащей прощению провинностью. Угадывалось, что вина эта во многом исходит из-за присутствия, а может, и самого существования ребёнка – девочки, ступающей на неумелых ещё ножках и оберегаемой готовыми подхватить руками провинившейся навсегда девочки-мамы, которая, чтобы занять себя и ребёнка, учила маленькую гладить кошечку и собачку, с наставлением называя:
– Пятнаша, Пятнаша! Чуха, Чуха!
Оказавшийся вовсе не строгим новый хозяин наведывался, принося покушать. Говорил приветливо, но торопливо, и убегал. И не касался их с Чухой руками.
Потом непоправимо когда-то оступившаяся девочка-мама привела худого сутулого субъекта с искривлённым, всех презирающим ртом. Пинками Пятнашу и Чуху он выпроводил из жилища и свалил под стеною кособокого сараюшки, где хранились ящики для топки, большую часть добра, заполнявшего прежде дом. В числе прочего там очутилось и пальто, пахнущее прежним счастьем и снова приютившее их.
Малышка, которую в первый приход не отпускала от себя мама-девочка, не появлялась. Говорили в доме редко. Иногда раздавались лающие выкрики худого – такие же, какими он сопровождал пинки, выгоняя их с Чухой. И мама-девочка, пряча глаза, уходила из двора. Возвращалась она вечером или на другой день с сумками, от которых исходил волшебный дух снеди.
Он же не покидал места обитания, обнесённого изгородью из спинок старых кроватей, прутков, кольев и перержавевшей в труху проволоки. Кашляя и отхаркиваясь, он возродил огород, которого ни Чухе, ни Пятнаше ещё не приходилось видеть вскопанным. Вскоре там проклюнулись посевы. Орудуя дрючком, он раз и навсегда отвадил приближаться к ним собаку и кошку.
Посаженное буйно прибавляло в росте. Он опускался на корточки, роняя голову мимо шишковатых коленей, прижимавших уши, и часами не сводил светящихся голодом глаз с остроконечных листьев.
Случалось, налетал, как вихрь, тот кругленький подвижный и незлой, носивший на плечах звёзды. Упрашивая и грозя, он кричал что-то девочке-маме, повелительно указывая на калитку и с горьким отчаянием на дом, в котором отсиживался худой. Ещё, с ужасом и скорбью подрагивая протянутыми по направлению к огороду руками, он тряс готовым разрыдаться лицом и снова умолял, жестами выманивая её вон из этого двора.
А вскоре кругленький появился, чтобы встретить у калитки высокого, грузноватого и неторопливого, который, покряхтывая, выбрался из большой серебристой машины и, подавая кругленькому руку, осветился вдруг такой улыбкой, что Пятнаша и Чуха, наблюдавшие через щели в лицевом, на улицу, заборе, тут же прониклись к нему наитеплейшей симпатией.
Не осмеливаясь подходить близко, они сопровождали хозяина и гостя, приглашённого осмотреть владения. Показывая на огород, где поросль, богатая разлапистой листвой, вымахала, доставая кругленькому до подмышек, и на дом, он, судя по голосу и жестам, говорил о ненавистном для него приживале, а когда опускал ладонь ближе к земле, становилось ясно, что речь о ребёнке и о девочке-маме. Его размашистые жесты и полные отчаяния слова излагали пришедшему то, о чём Пятнаша и Чуха давно уже знали: что тому, нагло засевшему в доме, нужен только этот двор с огородом, крыша над головой и сумки, приносимые мамой-девочкой.