– Я так и знала! Так я и знала!
На возглас выглянула и скривилась от вони девочка-мама.
– Где эта гадина?! – крикнула ей старшая.
«Гадина» в шаге от происходящего вжималась в уголок за полкой с обувью.
Отданная дрожащими руками девочки-мамы в руки старшей, Пятнаша, не успев опомниться, очутилась над оставленной ею кучкой и, больно тыкаясь в твердь пола, несколько раз была сунута мордочкой в мерзкое.
– На двор! – приказала старшая, и девочка-мама, накинув плащ, понесла за ущемлённый загривок в вытянутой на отлёт руке и с повёрнутым в сторону лицом.
Внизу бросила на затоптанную травянистость у бордюра и отступила, чтобы не слышать запаха.
– Где ты её откопала? – осведомилась соседка, ни свет ни заря занимавшая лавочку.
– А вам-то что, тёть Люся?! – вспылила и без того взвинченная девочка-мама.
– А то у нас своего горя мало – на это ещё глядеть!
Выбитая из колеи тем, как была наказана, она просидела на улице без движения, не сообразив, что надо бы умыться. А дома снова прижалась в уголке за полкой с обувью и машинально лизнула лапу, провела по ссохшемуся возле усов. С новой силой ожил запах, заставив замереть и съёжиться от понимания, как она отвратительна, и насколько невозможно её присутствие здесь.
Заспанная маленькая вышла из комнаты, шаркая и погрюкивая мамиными пантолетами, просияла, завидя свою живую игрушку, приблизилась, протягивая ручку, но вдруг отшатнулась, скривившись, и с громкими звуками рвотного позыва метнулась на кухню, к бабушке.
Готовая защищать собственным телом, старшая вырвалась в коридор и, налетев на девочку-маму, прокричала:
– Ты опять её сюда?!
– А куда же мне её? – слёзно взмолилась та.
– Где брала, туда и неси!
Сквозь узенький просвет в едва приотворённой калитке её вбросили во двор и, спешно прикрыв, исчезли. Что-то помешало ей порадоваться родному двору, что-то подтолкнуло спрятаться от всех, кого тут можно встретить. В сорных зарослях подле тропки, упиравшейся в калитку, она, ни о чём не думая, смывала с себя следы испробованной домашней жизни. Ей было страшно покидать это своё укрытие, и объяснением страху вдруг вскрылось опасение, что её, не принятую там, могут теперь отвергнуть и здесь. Что её изгнание оттуда откроет глаза на её убожество и всем здешним. И тогда… Она не представляла конкретных реалий этого «тогда», но ощущала как непоправимую, окончательную беду.
Чуха учуяла её появление и, раздвинув заострённой мордой затвердевшие травяные стебли, уставилась глаза в глаза. В её взгляде потанцовывала радость, связанная с возвращением близкого существа, но и светилась мстительная смешинка – отголосок ревности к избранной накануне. Однако играть подолгу в гляделки Чуха не умела. Лизнув в нос, она завалилась набок, раскрывая лапы для объятий, которые так часто практиковались у них в былом общении. Обхватывая шею собачки, Пятнаша упала к ней в лапы, прижавшись щёчкой к щеке. Но не ощутила уже той простоты, той незатейливой нежности, какую чувствовала всегда, обнимаясь с подругой. Ничем не подтверждаемые, её преследовали подозрения в неискренности Чухи. Почему-то не верилось, что всё может быть по-старому, что её, теперь узнавшую о своём уродстве, кто-то может любить без притворства.
С недобрым пониманием кивнув тройным кивком, каменщик, её родственная душа, отметил возвращение Пятнаши одним словом:
– Прогнали…
И она, боясь, как кары небесной, что и он вдруг отмахнётся, не рискнула скакнуть на косую лежанку, где он распрямил в перерыв спину. Ей так хотелось утишить своим теплом остроту его хвори и согреться самой от его руки, но страх оказаться отвергнутой был несравнимо сильнее.
К концу осени взгромоздился покрытый кровлею остов нового дома, и уехали строители. Промозглую сырость потеснили холода. Повинуясь данным ей от рождения знаниям, под времянкой, где было сухо, собака вырыла нору. Вдвоём там удавалось согреться и убаюкать, засыпая, лапку, которую в ответ на стынь дёргали, выкручивали, ломали и томили неутихающие боли.
Не забывая их кормить, приезжал хозяин. Случалось, он отворял временные двери, приглашая в насквозь промороженный дом. Там, фантазируя, оглядывал помещение за помещением, по лестничным маршам без перил поднимался на этажи. Чуха, сторонясь провалов, пугающих высотой, следовала за ним. Пятнаше стоило труда одолевать черновые, пахнущие, как и руки каменщика, цементом ступени. Подтягиваясь на передних, уже поставленных на плоскость, которая выше, она выталкивала себя единственной рабочей задней. Старательно приготовившись, повторяла рывок к новому уровню, отставая, но всё же ступая за всеми.
Иногда он растапливал сложенный начерно большущий камин. На разгоревшиеся поленья любил уложить две-три неколотые чурки, нарезанные из стволов. Они горели подолгу, а он сидел и сидел на грубо сколоченной рабочей подставке. Чуха спиной к огню усаживалась у его колен. Жаркие лучи так припекали, что от её шерсти начинало струиться марево. Отчаянно карабкаясь, Пятнаша взбиралась на подставку к рукам хозяина. Не отводя взгляда от переменчивого пламени, он мог рассеянно погладить её. Тогда в приливе нежности она начинала умывать Чуху, голова которой покоилась на верхней плоскости той же подставки. Со старанием и чувствуя вкусное, слизывала солёные козявочки в уголках её глаз. И запасалась, запасалась теплом.
Напоминая о ветре снаружи, лопотала мутно-прозрачная плёнка в проёмах окон, а тут был жар огня, забытая хозяином рука на её спинке и нежность, изливаемая на подругу.
Когда зима подраскисла и увлажнилась, Чуха впервые исчезла из двора. Невесть где проваландавшись день деньской, она заявилась в их норку истомлённой и в целом облаке новых запахов. Разило слюнявыми лобызаниями множества ухажёров и чем-то волнующе пресным, оставленным ими в ней. Пятнаша воротила нос, испытывая брезгливое презрение к гулёной подруге, ни с того ни с сего пустившейся во все тяжкие. Но вскоре и сама ощутила доселе неведомое ей смятение. Глубокой ночью её повлекло вдруг вон из норки на простор, освещённый большущей, спустившейся низко-пренизко луной. Мимо рытвин и отвалов остановленной в холода стройки она пробралась в окраину уцелевшего сада и неожиданно застыла, затаив дыхание. Ослепляя салатовым светом, на неё в упор глядели безумные глаза.
– Ы-ы-ы! – прерывисто и низко выдал кот, мягко шагнув навстречу, но замер и насторожился.
Со стороны её зажатой в подмышку лапки, словно на охоте, крался, мерцая очами, кот второй. Самым противным голосом он вскрикнул, запугивая соперника, но смолк, разглядев её сломленную фигурку. Затем прошёлся, разглядывая подробнее, и отступил, позволив приблизиться тому, который встретился первым. С бессмысленным, одичалым пламенем в глазах тот двинулся, обминая её с уцелевшей, не искалеченной стороны, и напевая своё истошное «ы-ы-ы». И смолк. То было знаком, что и он увидел, как она изломана.
Второй сидел, готовый задираться в случае проявления первым любовных претензий. Но таковых не последовало.
Через минуту, косясь неприязненно один на другого и держа дистанцию, они отступили к дырявой изгороди из останков кроватей и просочились сквозь неё.
Там, не сразу за границей места, которое Пятнаша считала своим и никогда по собственному почину не покидала, а где-то в отдалении, но пронзительно и ясно раздался вопль отысканного счастья. И был заглушен, смят воплем вторым, с ничуть не меньшим правом претендующим на счастье.
Забыв обо всём, не шевелясь и чуть дыша, ночь напролёт она слушала боевые и любовные песни. И звуки сражения. И звуки чего-то неведомого, что представлялось пленительным и ужасным.
А на исходе ночи той же дорогой, что и уходил, вернулся один. У него от угла и наискось был разорван рот. А глаза были потерянные и просящие. Она сразу поняла, что он битый. Что он тот, кто не удостоился права продлевать жизнь. Как после их ухода поняла, что и сама лишена такого права.
В его страстном подвывании, когда он закусил её холку, послышалось что-то жалкое. Нет, это не были властные клыки победителя, угодив в которые кричат от вожделения. И она не пискнула, хотя и ощутила острую боль и от его зубов, и там, вблизи с заломом сросшегося крестца.
Больше она не выходила на звуки оргий. Она не могла их не слышать у себя в норе. И этот столь бурно выставляемый напоказ чужой восторг, чужое упоение жизнью кричали ей в самое ушко о том, что она недобиток, что она калечка.
Со временем тело Чухи обрело защитный, отталкивающий запашок состоявшейся беременности. Пятнашу тянуло на рвоту в их общей норке, и она перебралась в забытый строителями тюк базальтовой ваты с надорванной упаковкой.
И настал день, когда в норе возникла загадочная возня, и послышались невесть откуда взявшиеся новые голоса. Влекомая любопытством Пятнаша осторожно подобралась к норке и увидела целый выводок слепых, копошащихся, теснящих друг друга у живота Чухи новых существ. И страшно уставшие, но и счастливые каким-то совершенно новым счастьем глаза подруги.
Робкие, крадущиеся шажки кошечки спрашивали, можно ли ей приблизиться. Новоявленная мама, исполненная превосходства сумевшей, в отличие от неё, Пятнаши, сотворить новые жизни, благосклонно позволила оглядеть и понюхать своих первенцев. И, уверенная в том, что милее и краше её щенят нет и не может быть ничего на свете, смотрела на свою оторопелую товарку, удивление которой сменялось постепенно умилённым восторгом, покровительственно и с несказанной гордостью за деток, приведённых ею на свет божий. И – разрешающе. Явно давая знать, что восхищение Пятнаши и её возможное обласкивание маленьких нисколько ей не неприятны и даже напротив – лестны и желательны.
Кошечка трепетно лизнула под хвостиком у ближнего к ней детёныша и почувствовала, что готова обнимать и оберегать их не только всем своим тельцем, но и вдруг распахнувшейся, исполненной неизбывной нежности душой. Ей, так много холодавшей на своём веку, подумалось, что им должно быть зябко со стороны спинок и хвостиков, и она, стараясь никого не толкнуть негнущейся своей ножкой, неловко, с подрагиванием припадая на бочок, улеглась и придвинулась к их непрестанно толкущимся лапкам с почти прозрачными розовыми подушечками на ступнях. Она не понимала, что с ней, но что-то властное, безусловно правильное и бесконечно доброе, переиначивало на новый лад каждую клеточку её существа.