– Что нас ожидает после смерти? – спросил меня он. – Мы телесно живем на первом, земном этаже. За вторым этажом, мысленных созданий и мнений – нет ли третьего этажа – и мира более живого? Или это ад и есть?.. И сколько подыматься по многоэтажке нездешнего и запредельного до чистоты духовной?..
И рассказал, как он посадил кляксу чернильную в тетрадке:
– Я долго не мог заснуть: дождь, гроза… Вроде затихло. Вдруг в полуночь нахлынул страшный ливень, и ударило прямо в балкон, как будто с мертвым застылым светом маленькое солнышко вспыхнуло и разорвалось так, что забренчали стекла, и я вскрикнул. На крик прибежала жена из другой комнаты. Сам я вскочить не могу, уже полгода, как отказали ноги. Я спросил: целы ли стекла на балконе? Слава Богу, целы…
Утром позвонила соседка по телефону и сказала жене, что у нас во дворе разбило молнией березу, в траве белеют щепки. Жена сказала, что это похоже на шаровую молнию, она шла прямо на наш балкон, но разрядилась о березу, выросшую выше здешних трехэтажек. А дверь в комнату и рама на балконе в такую жару были открыты, молния могла бы и ко мне попасть…
Залетела с балкона бабочка, прицепилась к прозрачной шторе и, порхая, пытается пробиться сквозь неё на волю. Я гляжу на нее и вослед за ней стремлюсь к уяснению своей, какой-то невнятной, уносчивой мысли.
Березу молнией ошкурило, и теперь листва на ней подернулась осенней прожелтью, поредела, хотя весь август еще впереди; и верхние сучья обнажились, как ребра. И бабочка, шелестящая по шторе, тянет мысли к чему-то неизвестному. Я гляжу на нее и жду ответа из глубины души, чтобы уяснить это невнятное и томящее текучей обыденностью, что влечет меня туда, как эту черную, в крапинах охры бабочку – в плен комнаты; как шаровую молнию – взорваться. Как уродливую Берту – стать всего лишь черной кляксой в моей тетрадке…
Само, без натуги вспомнилось или сказалось изнутри, что я уже где-то видел схожий свет, как у маленького ночного солнышка во все окно, только не металлический, замогильный, а теплый и светлый – соломенный.
И вот я снова проваливаюсь туда и открываю низенькую из толстых досок дверцу – это просторный сарай или амбар – он без окон, но почему-то весь светится солнечно чистым светом от яркой соломы. Сарай во всю глубину мягко убран соломой, свет соломы все забил, от нее светло, так чисто только средневековая солома могла светиться; и смягчаются ею стены из толстых бревен, и посредине – грубые лавки с парнями из немецкой деревни.
Сарай или амбар бревенчатый?.. Но как я попал в него из современного, похожего на спортзал или на зал дома культуры?..
В амбаре певец и все, как гномы, одеты в старинные нерусские крестьянские одежины. Певец извивается, поет из угла. Волосы русые завесили белобрысое бледное лицо. А голос? Гнусавый, точно из-под земли, он не поет, а как принывает. Я даже испугался: что за чудо? Наконец, голос чуть прочистился, хотя от гнусавости не избавился. Изогнулся на бок, присел, сгорбившись, завесившись волосами, заныл про какую-то Берту. Мелодию я хорошо запомнил, простая: «Брат у нашей Берты та-та!.. Зуб у нашей Берты выпал!» Или «зуб у брата нашей Берты выпал» – точно не помню…
Гнусавил он про эту Берту – я посмотрел – встали в ряд и плавно изгибаются танцоры. Ослабил, озверил душу этот гнусавый голос…
А вот и Берта: лицо острое, темное, самое заметное на нем: редкие длинные серые зубы – торчат враскорячку; она в каких-то, как на чучеле, лохмотьях; в волосах косматой большой головы – солома. Не разберешь – старуха или молодая – страшная, как ведьма!
Звуки песни трясутся, вибрируют, и из них будто выдирается Берта, но не может устояться, дергается. Невнятным обликом темным, большой косматой головой и тощим туловом она и походила на кляксу в форме кометы, которая сбросилась у меня с пера, когда я записывал то сновидение. Да и, огорчившись, не дописал, положил ручку, лишь пометил сверху: «Берта из кляксы». Это мне приснилось семнадцать лет назад в такие же жаркие июльские дни, но не забывается…
Я сохранил тот лист. И думаю, глядя на него: капля чернил взорвалась кляксой – как мизерная молния, только почерневшая, погасшая, обтершаяся о нездешние времена и пространства, пока летела сюда со своим соломенным средневековым, заманчивым амбарчиком.
МИТРОФАНОВ
Лужи подморозило, стало свежее и на душе к вечеру, а то вчера почти весь день провалялся от уныния: как это я стал безработным?.. Оделся потеплее в старое зимнее пальто. Пока собирался, стемнело. Пошел прогуляться на Волгу к переправе. У полуразрушенных купеческих особняков, где в нижних этажах в старину были богатые магазины с полотняными палатками и ресторан, встретил почтальона. Он прошел мимо. Потом навздогнал меня:
– Из-звините… в-вы к-курите?
Ему лет тридцать, большой нос башмачком, осунувшееся лицо. Недавно он тоже остался без работы: уволили или сократили. Здесь, на этой, когда-то богатой улице Ярославской, они теперь и живут, одинокие безработные или отсидевшие срок, пришедшие из тюрьмы.
Я месяц назад бросил курить. Но захотелось мне поговорить, устал от молчания; оказывается, иногда так нужны случайные и вроде ненужные разговоры. Стал рассказывать подробно, как я бросал курить. Как не выдерживал – сворачивал цигарки из окурков… А он понимает неправильно, по-своему, с горечью:
– И я с-сворачивал… – На щеках темные тени, как впадины, рот тоже тёмный. – Х-хлеба н-нет, так хоть н-накуриться, чтобы не тянуло на еду!..
– У кого-нибудь подстрелишь! – подбодрил я бывшего почтальона.
– Д-да ведь к-кто д-даёт, а кто и не д-даёт! – долго, заикаясь и разводя руками, выговаривал он.
Поговорили еще о том, что с каждой пачки сигарет торговцы дерут, наживаясь на нищете: чем дальше в деревню, тем дороже продают. Охотно соглашаясь, он выслушал и пошел по улице к собору, купола на котором давно стали рыжими от ржавчины, а у подошвы бывшего кладбищенского холма под ярким фонарем стоит алюминиевого цвета Ленин, широкий, приземистый. Таких безработных не раз за день встретишь на улицах: на чай нет, на хлеб нет, ходят, собирают кто на чай, кто на пачку «Примы».
Пахнуло приятным дымком с ближней крыши, и я подумал, что какой бы скудной не была жизнь, у каждого есть, чем позолотить свою клетку, вот и сейчас в этом доме сидят безработные и топят печи, и о чём-то думают, а ветер всё сильнее. Разбирают на дрова остатки разрушившихся крыш и полов в соседних, уже нежилых развалинах. Да и в том, где живут – живут лишь в одной половине, на другой крыша разобрана, и туда летом, как бы в удивлении, заглядывает верхушка ветлы, а на соседнюю березку, любит, борясь с ветром, взгромоздиться ворона и, поддерживая равновесие крыльями, о чем-то каркает, глядя на Волгу.
Дома остались позади, а с ними и мысли о нищете. На Волге вся ширина до черноты леса на том берегу заполнена туманом. Сквозь него и звезд бывает не видать. Очки снова запотели. Из темноты выступила неясная черная фигура, идущая ко мне задом, увернувшаяся от ветра в лицо. В оттепель, редкую для середины января, колеи раскисшей дороги чернеют водой. Пустота, туман, ветер. Зачем я иду к тому берегу?.. Да можно будет хоть поговорить с шоферами о переправе. Ездить по льду стало опасно, хотя всю последнюю неделю легковые автомобили лихо гоняли, подымая брызги выше кабины.
Вот и первый уже встречает меня на том берегу. Дверца открывается. Вежливый голос рябого рыжего парня спрашивает:
– Вы не видали – сегодня здесь проходили машины?
– Сегодня не видал, – с удовольствием отвечаю я. – А вчера видал… А сегодня – мороз…
– Ну хоть следы там есть?
– Есть… только на середине вода!
Я иду вперёд, дальше, а автомашина сползает на Волгу, кормовые красные огни сразу же мутнеют от тумана. Вскоре её становится не видно, красные огоньки редеют, размываются. Потом у освещенных домов, у вмерзшего парома выныривают вверх. Переехали…
Мне становится приятно, что я поговорил с людьми и был тут нужным человеком, и хочется еще походить, встречая машины. И по лицу, по крупным чертам рябого водителя было видно, что это человек грубоватый, на слово находчивый, как большинство шоферюг, и я с удовольствием вспоминаю, как он вежливо называл меня на «вы», хотя я бы и на «ты» не удивился. Внимательно держу в памяти звук его слов и поглядываю на знакомо чернеющую рощу. Громадой, как скалы в темноте, надвигается она слева; тишина здесь плотная, будто в пространство вложена какая-то большая вещь, а дальше деревья только по обочине дороги, а за ними – белое смутное поле, и поверху начинает тянуть ветерком. Впереди на дороге коридор зыбкого света, это отсвечивают огни деревни между двумя чернеющими неопределенно рядами берез. Выворачивают из этого черного туннеля фары и, ярко заливая дорогу сильным светом, приближаются. Я, пропустив машину, поворачиваю к берегу назад. Мне хочется и с этими ездоками поговорить и рассказать, в каком состоянии переправа.
Автомобиль, бросив длинное, чуть ли не до середины Волги полотнище света, стоит нерешительно, как таракан перед крошкой хлеба, и шевелит лучами, как усами: щупает фарами тьму, и от этого кажется, что вся тьма над Волгой шевелится, и даже его задние красные огни рдеют той же напряженной нерешительностью. Я миную кабину: как и ожидал – дверца распахивается, молодой, тонкий с невидимым в тени лицом шофер с нерешительностью в голосе спрашивает:
– Как вы считаете, через Волгу можно переехать?
Я со скрытым удовольствием, уверенно говорю, что только пятнадцать минут назад машина – переехала. Опять предупреждаю, что на середине вода – но не подзадориваю: «бояться не надо!». Мне самому боязно видеть, когда, выше кабины разбрызгивая эту воду, мчится автомобиль. Да как представишь, какая глубь темная там, под колесами, на фарватере!..
В кабине на переднем месте женщина с крашеными волосами и серьезным выражением лица: оно мне показалась знакомым; на задних местах – две молодые девушки. Я уже спустился на лёд, вспоминаю, как дрожали два красных огня в тумане, и как меня тронула тревога: вдруг провалятся, канут? Да, если бы так случилось – исчезла бы скука, почти бесцельное хождение, и я бы побежал туда, в темноту, к крикам и черной лютой воде… Я сам удивился такой тёмной своей мысли…