– Ты, правда, был в тюрьме? Ведь это страшно…
– Ничего, жить и там можно.
– Это страшно, что ты был в тюрьме; страшно, что ты говоришь – жить и там можно. Ты даже сам не знаешь, как это страшно …
– Разве я девочка, чтобы всего бояться?
– Бояться ничего не надо, но в тюрьму должно человеку идти только за цель высокую, за правое дело, за любовь.
Уразай хмыкнул.
– Разве ты не веришь, что можно любить людей?
– Напридумывали всё.
– Тогда ты очень несчастный, очень! И мне тебя жаль. А человек, вызывающий жалость, жалок.
Уразай ненатурально засмеялся. Евгения чувствовала себя отомщенной.
Домик на краю села
Взволнованной шагнула Евгения с крыльца детдома в морозную ночь, как-то по-особенному, по-новому чувствуя старые истины бытия. Совсем недавно для нее самой "любовь", "истина", "жертва" были "слова, слова, слова …", которых она не отрицала, но и не испытывала от них ничего особенного. И вот в глухом селе, в большой, тесно заставленной кроватями комнате она убеждала тринадцатилетних мальчишек, с которыми круто обошлась жизнь и для которых любовь, правда, самопожертвование, ещё не встреченные, не прочувствованные, стали уже сомнительным иллюзионом, очередным подвохом взрослых, и мальчишки бунтуют, готовые отказаться от самой Любви… И сегодня, убеждая их не отрекаться от неё, Евгения сама вдруг открыла за известными словами то, что раньше и не подозревала в себе… И сейчас, шагая в темноте, почти нащупывая ногами дорогу, она радовалась своим открытиям и была благодарна тому же Уразаю, который вынудил (именно вынудил) её на это радостное беспокойство и тревогу… "Жизнь, как хорошо, что ты мне выпала!.." – прошептала воспитательница; она шла, забыв о всегдашнем страхе темноты, но ей было страшно от мысли, что Уразай может прожить жизнь и не почувствовать в ней того, что сегодня почувствовала она.
Евгения не заметила, как вышла на край села, дальше дорога уходила в окутанный тьмой лес, а справа, за кустами заиндевелой акации, стоял домик, который можно было увидеть только по квадратам двух светящихся окон, и Евгения, радуясь этим маякам, торопливо пошла к ним по извилистой, глубоко утонувшей в снегу тропинке.
Воспитательница старшей группы Галина Платонская лежала на казённой койке, её длинные волосы, днём всегда заплетенные в красивую толстую русую косу, теперь разметались по всей подушке. Одной рукой Галина держала книгу, уперев её в крупную грудь, другая ее рука вытянулась по темной поверхности одеяла; оголенная до самого плеча рука была белой, почти матовой и заканчивалась красивой, нерабочей ладонью с длинными накрашенными ногтями.
Галина Платонская окончила институт и в этот детдом попала по распределению, к работе она приступила в августе, ещё преподавала русский и литературу в школе, в старших классах; больше, в сущности, ничего о своей подруге Евгения не знала. Встретила Галина новую воспитательницу с большой радостью и, почти обняв её, сказала:
– Наскучалась я тут одна и набоялась, теперь тюрьма легче пойдет.
Свое местонахождение Платонская считала не иначе, как тюрьмой: "Это расплата за высшее образование", – говорила она и, как завзятый уголовник, вычертив прямо на стене карандашом трехлетний календарь, она каждый вечер аккуратно зачеркивала палочку-день крестиком, приговаривая: "Ещё одним днём ближе к освобождению… "
Галина дочитала страницу и положила книгу на живот:
– Пришли, Евгения Ивановна?
– Ага, – кивнула Евгения, улыбаясь.
– А что цветёте-то?
– Не знаю… Просто хорошо, интересно жить на земле.
– Где ты интерес-то нашла, уж не в этой ли дыре? Такой интерес мне и даром не нужен.
– Не в дыре дело: в человеке всё интересно, в самой себе…
– Ой, Женька! – Платонская забросила за голову руки и потянулась грудью, – лучше туда не заглядывать – в себя-то, а делать, что тебе приятно, и всё.
Евгения сняла валенки и сунула ноги в тапки: в доме было протоплено.
– Что ты о себе знаешь? – продолжала Галина. – Что у тебя волосы светленькие, губки пухленькие и мальчишкам ты своим понравилась: вот и улыбаешься.
– Я люблю их, Галя.
– Чего?! – Платонская подалась вперед, приподнимаясь на локтях.
– Я мальчишек этих люблю, – по-прежнему улыбаясь, тихо сказала Евгения.
– Иди, поешь!.. Макароны на плите, в кастрюле, – и незло бурчала уже вслед Евгении, ушедшей на кухонную половину: – Вот идеалисты чёртовы: вобьют себе в голову чёрт знает что, а потом всю жизнь страдают на поприще любви.
Евгения вернулась обратно с тарелкой макарон, села на койку и принялась есть. Толстые, сухие макароны, уже чуть теплые, жевались с трудом, а глотать их в таком виде не было почти никакой возможности, она сходила к плите, налила в стакан несладкого чаю и стала запивать.
– Ты ещё не знаешь, что тебе за черти достались, – сказала Галина. – Тринадцать лет – возраст половой зрелости. В этот период любимые тобой детки уже раздевают тебя глазами. Ты слышала что-нибудь о теориях Фрейда?
Евгения, жуя очередную ложку макарон, отрицательно покачала головой.
– А-а… я и забыла, что у тебя училище. Вам, наверное, только "Педагогическую поэму" и читали, впрочем, и у нас немногим больше. Но я все же кое-что слышала… Этот Фрейд все решает через половой вопрос – "либидо", и я с ним согласна. Вот какой из твоих мальчишек тебя пожелает, ты с ним можешь что угодно сделать, элементарно. Можешь из него гения сделать: на творчество "либидо" особенно влияет, это я по себе знаю. Пишу, к примеру, письмо к своему размилому, как вспомню его объятия… и такие у меня оборотики загибаются, ахнешь: перлы поэзии. А сяду писать какую-нибудь канцелярию – никакого вдохновения; и писать скучно, а читать – ещё скучнее. Мой тебе совет, милая, избери в группе какого-нибудь рыцаря поздоровей и поручай ему отбой, подъём проводить, домашнее задание. Ну, иногда индивидуально с ним пококетничаешь: разобьётся в доску, а для тебя всё сделает – испытано!
– И ты этим пользуется? – ещё давясь макаронами, спросила Евгения.
– А почему бы и нет? Этим пользовались ещё древние. Спарта – Ликург: "Лучшая женщина – лучшему воину!" Все, милая, надо ставить на службу обществу, и эти женские части тоже, – Галина Платонская огладила через одеяло бедра и невесело закончила, – всё равно зря пропадают.
– Он красивый? – спросила Евгения.
– Кто?..
– Рыцарь твой?
– Анохин?.. Горилла, но сильный: штангой занимается.
– А если у него это серьезно?
– Ой, Женечка, да разве что в этой жизни бывает серьезно? Все в ней или детская глупость, или пылкая юность, потом расчетливая зрелость, а в конце беспросветная старость. "Так и жизнь пройдёт, как прошли Азорские острова…" Мамочка! – Платонская замотала головой по подушке.– Мне уже двадцать четыре, а я будто и не жила. Для чего живём, Женя? Унавоживаем светлое будущее? А что мне будущее, когда я конечна, конечна я, Женя!..
Евгения обняла подругу:
– Не плачь, Галя, всё будет хорошо…
– Уже не плачу, – Галина тыльными сторонами рук размазала по щекам слезы. – Нашло… Хорошо, хоть ты появилась, а то бы я тут с тоски повесилась: живу одна у самого леса – кошмар!
– Подружилась бы с кем, – сказала Евгения, гладя ладонями ее лоб и волосы.
– Подружишься тут. Девицы жеманятся, стараются свое деревенское достоинство перед городской "шлюхой" не уронить. А парни, все как есть, их побросали – и ко мне. Прямо соревнование устроили – кто первый меня добьется, а выйди я замуж за любого и буду, как учительница географии, темными очками глаза прикрывать… Тоже четыре года назад из города приехала, молодая, модная, парни за ней табуном; выскочила замуж за тракториста, первого красавца, пренебрегла условностями культуры, интеллигентности, а сейчас он ей синяки ставит. И думаешь, за что?.. Этот кретин ей простить не может, что она образованная, в институте училась. Придет, дурак, в школу, в учительской на стул плюхнется, ноги на стол задерёт – смотреть противно: она ему вежливо: "Нехорошо так, Коля…" А ему только того надо: и начнет изгаляться: что, грамотная… Не нравлюсь?.. Я раз послушала – у меня волосы дыбом встали. Нет, думаю, ни за какие коврижки мне такая сельская идиллия не нужна, – Платонская помолчала. – Это и не драма даже, а что-то ужасное, паучье… И этот насекомый мир современная литература отобразить не способна: для этого надо изменить представление о человеке как о разумном существе. А теперь спать: второй час уже…
Евгения загасила лампу (электричество в селе было только до одиннадцати вечера) и, уже лежа на своей койке, негромко спросила:
– Галь, ты спишь?
– Пытаюсь.
– Расскажи мне, пожалуйста, о моих.
– Ой, Жень!.. да все они одинаковые: пацаны есть пацаны. С месяц я вела твою группу, использовала свой метод: влияла женским естеством на Толстенко: немного выделяла его, а в конце просила проследить за отбоем – и все было о’кей! Говорю тебе: мальчишки очень любят, когда их выделяет красивая молодая женщина; этот Фрейд, видимо, был неглупый мужик. Что сказать тебе о Толстенко?.. Довольно гадкий пацан, нахален, подглядывает в туалете… в чем я сама убедилась. Так что будешь ходить в здешние отхожие места, обращай внимание на разделяющую "М" и "Ж" стенку… И, прежде чем садиться, затыкай дырочки бумажками, если не хочешь, чтобы твои любимые мальчики знали, какого цвета у тебя волосяной покров…– Платонская весело засмеялась. Евгения улыбнулась тоже. Засыпала она с двумя вопросами: что такое Гера Скобёлкин и за что Уразай попадал в тюрьму?
Всюду убивают
Заканчивался 1960 год, а с ним первое учебное полугодие: в детдоме срочно подбирались хвосты, директор каждый вечер выстраивал линейку. На одной из таких линеек в назидание другим за предновогодние двойки были наголо обстрижены двое воспитанников, одной жертвой оказался Толстенко, другой – второклашка из младшей группы. Стриг виновных сам директор. Второклашка, когда его стригли, плакал навзрыд; Толстенко не выходил из строя и крутил головой, не даваясь стричься, но после двух директорских щелбанов покорно склонил большую шишковатую голову.