протягивает мне экскурсовод-грузин.
«А где же ты, моя глухонемая фея?!.» —
сквозь шоколад кричу и понимаю: сон
закончился уже. Вокзал, где я старею,
оставил для меня единственный перрон.
(Все остальные в прах разносит гастарбайтер
отбойным молотком. У города Москвы
нет времени на сон.) Хотя бы альма матер
оставьте посреди забвения травы!..
(Прошу у молотков отбойных.) Где когда-то
шептала фея мне черкесские слова.
И – слушала мои. И смерть не знала даты,
когда ей приходить к перрону № 2.
* * *
Опять, Натаха, где-то там
ты пилишь яблоню ножовкой
и узнаешь по проводам,
какой электрик здесь неловкий.
Но бабам некогда роптать
на провода и остальное —
они пропаривают кадь
под урожай из перегноя.
И ты, косынку повязав
и засучив рукав халата,
рассаду громоздишь на шкаф,
отставив к лешему ухваты.
Запарилась. Устала вся —
от кирзачей и до косынки.
Какая странная стезя —
в деревню протоптать тропинки
из центра города Москвы!..
Дивлюсь, Натаха, и жалею
(о том, что были мы «на вы»,
когда ходили к Мавзолею).
(Не повторятся эти дни,
а вечера, Натах, – тем паче.)
На фотокарточку взгляни —
я там еще чего-то значу.
Не жду, конечно, я письма.
Но вспомнишь – благодарен буду,
Натах. Признателен весьма.
Покуда жив.
Нат, – жив покуда.
* * *
Распакую чемодан (в сторону Европы).
Можно не спешить туда 49 лет.
На дороге в Черновцы вырыты окопы.
А дорогу в Конотоп сторожит скелет.
Мимо поезд не идет (а иначе – крышка).
Он снаряды возит там и другой тротил.
А ведь я носил всю жизнь чешское пальтишко.
В башмаке румынском я тоже отходил.
Разговор о барахле?.. Нет, о крови общей.
Что Европу залила лет на сто вперед.
И опять она течет обгоревшей рощей
к морю Черному, опять огибая дот.
«Питер Брейгель подождет», – думаю, сжимая
в Костроме свои виски, где седая прядь.
Двадцать пятое число наступило мая.
От июня нам чего, Нострадамус, ждать?..
* * *
Внуку Косте
Лепить снеговика?.. Так доставай ведерко!
Морковка есть у нас и варежки б/у.
И я почти воскрес, чтобы катать с пригорка
тебя под «э-ге-ге», тебя под «у-у-у».
Природа воскресит и остальную пятку,
где пряталась душа, пройдя через наркоз.
Нет, я пока плясать не вызвался вприсядку,
но быть лошадкой – тпру! – могу уже всерьез.
Да что нам про меня трещать под стать сорокам!..
Фигура поважней выходит за порог.
Я место уступлю тебе ходить под Богом,
а иногда – бежать, своих не чуя ног.
В тебе останусь я малюсенькой ресничкой.
Что иногда всплакнет, не зная – отчего.
… А брови?.. Брови мы, слышь, нарисуем спичкой.
Вот прожую овес и крикну: «И-го-го!..»
* * *
Цемента – три мешка, но мешкаю при этом
бадьею черпать Тигр, тем более – Евфрат.
Навязчивые сны. Алеша, прошлым летом
не мог носить бадью больничный мой халат!
Но снилось: Вавилон, и ты (конечно, в каске
строительной) стропил касаешься рукой.
«А ведь у нас еще оконной нет замазки», —
подумал я тогда, сон подперев клюкой.
Зачем из раза в раз мне конопатить лодку,
что привезет кирпич?.. Зачем из раза в раз
мне с местным мужиком лакать уместно водку?..
Алеша, не пойму, но чищу керогаз.
Нажарим рыб себе. Запьем зеленым чаем.
(Врачи велели спирт забыть на двести лет.)
А завтра… Завтра мы все Нимрода встречаем.
«Готова?..» – спросит он. «Увы, – ответим, – нет».
Кувалдой не прибьет, но кости поломает.
«Да я и так с клюкой», – я усмехнусь во сне.
Без башни хватит нам земных, Алеша, мает.
Куда вот три мешка девать цемента мне?..
* * *
Я гвоздочки не прикрыл рубероидом, Алеш.
Заржавели, Алексей, даже циркули в углу.
Что же не сменяет нас Вавилона молодежь?..
Я устал. И ты устал. И огонь ушел в золу.
А когда-то он, смотри, надувал аэростат.
Чтобы тот возил кирпич на двенадцатый этаж.
(А.Аханов рисовал нас, жующих виноград,
30 лет тому назад или 49 аж.)
«Помнишь – летопись была?..» – вопрошает мой язык
(я немного прикусил этот самый язычок). —
Фигурируем мы в ней?..» Отвечает мастер: «Дык
об тебе на глине той, получается, молчок».
Получается, сверло я напрасно источил
о египетский гранит, о ливанский баобаб?..
Под ногою – лишь песок. Под ногою – только ил.
И огонь ушел в золу. Я ослаб. И ты ослаб.
Выпьем черного вина (лет 400 ему).
Привкус опиума там и цикуты, Алексей.
«Не боись!.. – прораб сказал. – Обоих я вас возьму
вспомнить молодость, когда буду строить Колизей».
На мотив Джузеппе Арчимбольдо
Время помыть калоши, вытряхнуть у камина
трубку, припомнить лето, где ты бродил без кепки.
Банка стоит на полке. Плавает в ней малина.
Память летит на свечку. Бабочка. Лапки цепки.
Девы?.. Конечно, снятся. (Чаще – без пеньюара.)
Муза?.. Конечно, пишет – письма, рецепты смузи
(зелье такое). Впрочем, старость – не божья кара,
просто то кости ломит, то завывает в пузе.
У Арчимбольдо – проще: вон как кора корява,
волосы дыбом встали в виде ветвей лохматых.
Это – зима. И мухи слева летят направо,
чтобы заснуть в полете. Небо – и то в заплатах.
Старость. Предел чего-то. Семечка и ребенка,
что торопился небо, солнце увидеть, маму…
Время помыть калоши и отложить в сторонку.
Время заклеить скотчем в доме вторую раму.
Муза, усни на грелке (вон как озябли ножки)!..
Незачем нам по тучам бегать украдкой к Богу.
Память. Сидит на стуле в виде усатой кошки.
Хочешь – лизни, родная, капельку, что ли, грогу.
* * *
И.К.
В чай насыплю ежевики из твоих Ессентуков.
Томик Лермонтова будет вслед Печорину смотреть.
Это все – литература. Разговоры мотыльков.
За окном – зима. От печки как бы нам не угореть —
мне и письмам о Кавказе, где цветы уже цветут
(или это – сон, родная?), где гуляю в мыслях я.
Молодой. Поэт к тому же (без пятнадцати минут).
Или это ежевика одурманила твоя?..
Спи, мой ангел!.. Дочитаю предпоследнюю главу.
Там закладкою лежало от тебя твое письмо.
Слишком долго я на свете (и на севере) живу.
Не грусти. В любом романе все кончается само.
Юбилейное
Юбилей, Алеша, – это повод
выпить водки впятером с грибами
(с красной рыбой). 60 – не овод,
чтоб кусать тебя в твоей панаме.
Загорай под соснами Пицунды,
Карфагена, Верхнего Селища…
Муравьи – и те свои секунды
тратят вкусно (не по части пищи).
Волокут то гусеницу скопом,
то, к примеру, ягоду-малину.
Ходят по хвоинкам и микробам,
мажут спиртом муравьиным спину.
Смотрят на тебя и на панаму —
дескать, Аполлон, а не мужчина!..
Нет, Алеша, это – не реклама,
это – прутик, отогнать кручину.
Это – вроде буковок эклоги,
что ссыпаю я тебе в карманчик.
Будь здоров! (Протру-ка спиртом ноги
муравьиным.) Не грусти, мой мальчик!
* * *
Бронзовый жук на ветке напоминает – лето.
Дескать, Земля – не глобус, бабочка – лучше бабы
(снежной). Спасибо, Павел, Вам и жуку за это!
Выну сандалий пару из платяного шкапа.
Выйду в пижаме синей, что по больничной части
прежде служила, сяду на чурбачок из липы.
Местная кошка Фуся скажет из травки: «Здрасьте…»
«Здравствуй», – отвечу, ноги свесив к земле без скрипа.
«Вот и эклога, Павел», – вспомню свою же фразу.
(Десять томов за печкой ждут своего Дедкова).
Жаль, я роман последний Вам не прочел ни разу.
(Там и о Вас замолвил я перед Богом слово.)
А мемуары, Павел… Кто их читает нонче?..
Зябликов Леша, может… Может, Истомин Федя
(мой однокашник)… Смехом я свой рассказ закончу,
где человек в пижаме думает о конфете.
Сладкой была. И фантик ярко блестел на солнце.
Там – в пятьдесят девятом. В Шахове-деревеньке.
…Бабушка Люба смотрит из своего оконца.
Кажется вкусной эта жизнь человеку-Женьке.
* * *
На той фотографии (по Кишиневу),
на той фотографии (по Еревану)
иду, и понятно мне каждое слово,
поскольку я – русский (евреем не стану).
Ни спеси во мне под рубашкой из хлопка
(узбекского – знаю), ни страха за душу…
Стреляют?.. Нет, это – шампанского пробка.
Не трусили предки. Я тоже не струшу
в Тбилиси, который спасали от хана
(забыто?..), и в Киеве (тоже – морока).
А может быть, то, что евреем не стану, —
ошибка судьбы?.. (Потерпи, синагога.)
Вон Галкин уехал. Уехал Назаров —
смотреть Назарет и другие красоты.
Зря вещий Олег повернулся к хазарам
с мечом. С фотографии юноша, кто ты
сегодня для Киева и Кишинева,
сегодня для Вильнюса и Еревана?..
Агрессор. Какое удобное слово!..
И даже в Берлине боятся Ивана.
Урока истории А. Шикльгрубер
когда-то не выучил в городе Линце.
Ему повезло – не повесили. Умер.
Как много желающих с ним застрелиться.
Игорь ЕЛИСЕЕВ. Неужто я не нужен небу?
Боль
И почему я жив ещё…
Неужто я не нужен небу?
Иль человеческому хлебу
В «замесе» места не нашлось…
Я думал: только бы сошлось —
Слова, как мысли и деянья,
Не напрягали бы сознанье,
Не уводили душу в ночь.
Как манит праздник оголтелый
Своей красивой пустотой.
Как сердцу хочется в запой,
Чтоб отпустить того, кто сгинул,
И улыбнуться через боль,