Журнал «Парус» №92, 2025 г. — страница 26 из 47

Плывут перелески, рощи и колки, балки, долины и реки, карабкаются на холмы деревенские домики. Гляжу, как весело скатываются улочки сёл по заснеженным, радостно искрящимся на солнце косогорам и вспоминаю, что скоро масленица. В одном дворе успеваю заметить картину, на мгновение возвращающую меня в детство: лохматый серый пёс, смешно задрав вверх одно ухо, сидит на крыше своей будки, а рядом – пухлый снеговик с морковным носом и ручонками-веточками. Кажется, будто увидел я милую новогоднюю открытку из тех своих добрых, ребячьих времён. Где-то на далеком холме лучится солнечным, пшеничным и медовым златом маковка церкви – будто парит над землёй. Тонкие, тёплые, трепетно подрагивающие золотистые лучи весело и нежно играют в чистом воздухе над раздольем полей и кажутся они ажурным творением неведомых небесных мастериц, искусниц-золотошвей. Светлее становится небо и всё вокруг. Сердце моё, мнится, наполняется солнечным светом и радостно трепещет в груди.

Встречаются маленькие безлюдные полустанки. Их дощатые строения тоскливо глядят на проезжающие поезда тёмными, по-стариковски впалыми глазницами окон, разевают рты пустых дверных проёмов. Кажется, что они доживают свой век лишь ностальгией по далёкому, другому времени. На покосившейся крыше старого пакгауза как-то сокрушённо хлопает на ветру полоска толи.

И мнится, что я слышу:

– Не то, не то, не то…

Думаю, что стены этого пакгауза впитали ещё крепкий дёготный дух телег, шпал и угольного дыма, помнят уютный свет керосиновых сигнальных фонарей в тумане шипящего пара, какой, пробегая мимо, неизменно пускали озоровавшие, игриво посвистывавшие паровозы. Помнят далёкий, тревожный, словно сирена, рёв воинских эшелонов, спешивших на запад. И хмельные паровозные гудки, заливистую гармонь и радостные возгласы Победителей, возвращавшихся весной сорок пятого…

– То-то, то-то, – будто отвечают старому пакгаузу колёса вагона – налитые молодой, железной силой, не тронутые ещё ржой времени, с безоглядной лёгкостью мчащиеся вперёд.

Созвучно временам, железно и резко грохочут мосты, а их фермы, балки, стойки и раскосы, переплетаясь, заботливо укрывают речной лёд причудливыми тенями, похожими на маскировочные сети. У некоторых мостов – зенитки. Далеко, на западе, у горизонта – свинцовые, тяжёлые тучи, кажущиеся паром от тяжёлого, с хрипом и посвистом, дыхания войны.

Глядя на широкие великие реки, скованные льдом, думаю о тревожных временах Александра Невского. Вижу проплывающие луковки древних церквей и многовековые монастырские стены и пытаюсь представить себе эту землю вокруг, посеревшую от скорби и пепла пожарищ в чёрные времена монголо-татарского ига, смут и раздоров.

На бескрайнем домотканом полотне заснеженных русских полей серыми шерстяными нитями лежат дороги. И мнится мне, что именно сейчас по ним мчат к передовой не ведающие устали волонтёры, охаиваемые иными визгливыми «героями», вещающими из какой-то другой реальности голубых экранов. Волонтёры везут на фронт великое множество грузов, собираемых по крупицам всей страной, грузов, необходимых на передовой, как воздух.

Всё чаще появляются леса. Медные стволы могучих сосен и белые, женственные, тонкие станы берёз бегут за окном. Кажется – водят они хороводы, то убегают от поезда, то мчатся за ним. Мелькают, лихо прячутся друг за дружку, сливаются, кружатся – будто смотрю я на природное, всесветное, удалое гулянье. А остановись сейчас поезд – и леса эти увидятся иными – тихими, светлыми, наполненными мудрой печалью. Вот так, наверное, и мы в безоглядной спешке смотрим вокруг и на бегу часто видимся друг другу бесшабашными повесами или проворными ловкачами. Но задержимся, присмотримся хорошенько – нет, ещё есть в нас неразгаданная широта и вековечная, жертвенная, ввысь устремлённая жажда поиска правды. Снова смотрю на чащу за окном и кажется мне, что именно в таком лесу на валуне преподобный Серафим Саровский совершал свой подвиг молитвенного стояния. И, может быть, где-то в дремучей глуши, в тихой берлоге, мирно спит сейчас потомок того самого медведя, которого преподобный кормил хлебом?

Позади остаются маленькие, славные, тихие и многопомнящие городишки, с их милой провинциальной неспешностью и молчаливой, упрямой борьбой за жизнь, всё же утекающую из них, с их открытостью и терпением, старозаветно прибранными могилками на кладбищах, свежими цветами на мемориалах и пустыми бутылками на снегу, с бедовыми круглосуточными ларьками и радушными музеями, с криком галок у древних монастырских стен, колокольным звоном и молитвенной тишиной офисов и мастерских, в которых женщины после работы плетут для фронта маскировочные сети. Маленькие городишки с их прямыми, как оглобли, вопросами, застревающими в лабиринте хитроумных стратегических комбинаций лукавых столиц. Славные городишки с их чиновной армией, из которой, бывает, за воровство и мздоимство через остроги тоже попадают в «шторм» и бьются там до талого…

В наступающих сумерках всё ближе и ближе надвигаются тёмные дубравы – исполинские дубы стоят стеной. Чувствую их великую силу. Только оставь супротив такой без догляда здешние места – и приберёт лес придорожную землю вместе с самой железкой, огородит частоколом, увьёт подлеском. Дремучие, сказочные леса… Кажется, именно в такой чащобе и сидел Соловей-Разбойник. Здесь, наверное, заплутав, можно встретить поросшую мхом избушку на курьих ножках и её обитательницу – Бабу-Ягу. Да, вот уж и до сказочных персонажей добралась война. Вспоминаю, как читал об украинских гексокоптерах, так и называемых – Баба-Яга. И вдруг думаю – а может то, что происходит вокруг – это и есть для нас Калинов мост через огненную реку Смородину, каким уж не раз проходили предки наши?..

Бежит, бежит за окном Русь. И вспоминаются слова Гения из бессмертной его поэмы: «Русь, куда ж несёшься ты? Дай ответ. Не даёт ответа».

К пробуждению, новой жизни, к весне, к благовесту капели и серебристому звону ручьёв, к вольным птичьим песням, любовному шёпоту молодых берёзовых листочков, к пасхальной радости мчишься ты, Русь? От весны ли пытаешься скрыться в сером мороке вьюги, неистовствующей на заходней стороне, всё дальше и дальше забирая от торного пути? И заплутавши, не сожмёшься ли на снегу средь дремучих лесов, не забудешься ли беспробудным сном на потеху и пир картавому хору чёрного воронья? Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не даёт ответа. Лишь набатом стучат колёса.

«Люблю тебя» – едва слышу я невнятный голос Константина. Смотрю на него – спит. Понимаю, что сейчас снова побеждает он душевной силой время и пространство, возвышается сердцем надо всеми ужасами войны, оставляя их позади – сейчас, в эти мгновения Константин дома, признаётся в любви. А я смотрю на него и верю. Несмотря ни на что, верю: пока звучит это слово – Любовь, звучит средь полей, лесов, в городах и сёлах, звучит на русском языке – к пробуждению, весне, к новой жизни будет мчаться Русь…

Иван МАРКОВСКИЙ. Сюда я больше не вернусь


Повесть

(продолжение)





Индивидуалист и ночные гости


Директор детдома сдержал слово: позвонил в контору совхоза, и в первое же воскресенье вместо любимых лыжных катаний пацаны неохотно собирались чистить коровники. Для такого мероприятия на всю группу мальчишек были принесены со склада ссохшиеся сапоги, и пацаны наколачивали их на ноги. Евгения торопила ребят:

– Побыстрее, ребята, чем быстрее сделаем, тем быстрее освободимся. – Это был её единственный стимул, и те, которые решили, что от коровника им не отвертеться, этим же стимулом подгоняли других

– Пацаны, быстрее сделаем – быстрее кататься пойдем, – повторял в своей интерпретации Солозоб – самый страстный любитель лыж.

– Сегодня откатались, – сказал кто-то.

– Не сделаем, в другое воскресенье заставят, – не сдавался Солозоб.

– Не имеют права: по закону… – начал Ваганька, но Уразай оборвал его:

– Пустой базар! Способны мы все отказаться от работы?

Пацаны настороженно молчали. Уразай с насмешкой смотрел на них. «Ты, Шплинт?» – спросил он, поворачиваясь к конопатому.

– Чо я?.. Я как все.

– За себя отвечай.

– Сам ответь.

– Я не пойду, – сказал Уразай. – Теперь ты?..

– На всю ночь поставят. Жрать не дадут… – заюлил Шплинт. Уразай отвернулся от него.

– Ты, Солозоб?..

– Быстрее сделаем – быстрее кататься пойдем, – неуверенно сказал Солозоб, стараясь не смотреть Уразаю в глаза.

– Ты, Ваганька?

– Письмо в РОНО надо писать: здесь мы ничего не добьемся.

Уразай болезненно скривил губы:

– Тогда идите убирать коровники, – сказал он презрительно.

– А ты? – спросил зачем-то Ваганька.

– Я уже сказал!..

– Один ничего не добьёшься.

– Катись ты!..

Ваганька, поникнув головой, отошел; Евгения с тревогой наблюдала сцену: это уже была не теория справедливости философа Ваганькова, а что-то другое.

– Ребята, идите все, я вас догоню.

Когда в комнате остался один Уразай, Евгения подошла к нему:

– Дима, зачем ты так сделал?

– Я не стрелял по лампочкам, – он стоял у окна и сосредоточенно смотрел на улицу.

Евгения тоже взглянула в окно и увидела совсем рядом красногрудого снегиря; снегирь весело прыгал по ветке, временами поворачивая к ним головку, словно приглашая их полюбоваться на него. Евгения посмотрела в лицо Уразаю и поняла, что он не видит снегиря, то есть снегиря, может, он видит, но не осознает снегирёвой радости.

– Вполне допускаю, что ты лично не бил лампочки, но ты живешь в коллективе…–сказала она, стараясь говорить ласково. Ей было жаль его. – Вы же виноваты. Вы сами сказали, что виноваты все.

– Я не стрелял по лампочкам, – внешне равнодушно повторил он, все так же пристально глядя в окно.

– Так ты ответишь директору: ты для него придумал эту фразу, а мне скажи как себе…

– Я не стрелял…

– Зачем ты так, Дима?..

– Не знаю, – он совсем беспомощно улыбнулся.

– Пойдём… Ведь это нисколько не трудно – со всеми вместе. Трудно всю ночь стоять у директора. Пойдем?..