Но Уразай отрицательно замотал головой:
– Нет, – я уже сказал.
– Но я тоже скажу директору, я должна сказать, Дима!..
– Чего привязались? Идите и говорите своему директору. Я не стрелял по лампочкам, не стрелял! – закричал он.
Евгения в волнении вышла. Пацаны невесело стояли в коридоре:
– Идемте, ребята. А Уразай будет наказан, – обиженно сказала она. Все молча пошли.
Дорогой к коровникам Евгения думала, как ей поступить: докладывать директору о поступке Уразая или нет, если докладывать, то как? Всё, что она видела и слышала?.. Но это ещё раз будет повод Созину считать, что «таких надо отделять в учреждения более строгие…» Умолчать – значит сделать Уразаю поблажку: для всех, даже для философа Ваганькова, это будет поблажка, по-другому они не поймут, а он сам? Как это принял бы сам Уразай?.. Никогда не узнать. О чем он сейчас думает: ждёт неотвратимого наказания? Сожалеет о своем поступке? Тешит себя надеждой, что, может, я не скажу директору? Во всяком случае, ему куда труднее, чем ребятам: вон они уже подставляют друг другу ножки, смеются: нет ничего короче коллективной совести. А он один. Евгения снова вспомнила, какими невидящими глазами мальчишка смотрел на снегиря. Чего же он больше достоин: сожаления или уважения? И что, всё же, делать? Разобрать этот инцидент открыто, с участием всех заинтересованных сторон? В душе Евгения останавливалась именно на этом варианте, но как раз его и не могло быть, потому что это не приняли бы ни ребята, ни Уразай, ни директор, который бы сразу начал с решительных мер. И она ещё долго не знала, как ей поступить…
Работали почти пять часов. Навоз накладывали в сани с ящиком и вывозили за коровник. Евгения работала наравне со всеми, что во многом решило дело, если не во всем: начав лениво и брезгливо ковырять кучу навоза, пацаны, глядя на воспитательницу, орудующую вилами, один за другим втягивались в работу, и скоро уже никто не морщил нос и не стеснялся запачкаться. Ваганька заправски орудовал лошадью, остальные работали лопатами и вилами; с соседних коровников и телятников заходили посмотреть скотники и доярки, а работу приехал принимать сам директор совхоза:
– Вот как должно быть в коровнике, – сказал он пришедшему с ним завфермой, глаза которого странно мигали.
– Ну их же орава, а нас… – оправдывался заведующий скотным двором, стараясь не смотреть на директора.
– А-рава!.. – передразнил директор, – пить меньше надо. Молодцы, ребята, спасибо вам!.. Заработанные вами деньги будут выплачены детдому, как мы договорились с вашим директором.
Так закончилась трудовая повинность, пацаны весело возвращались в детдом, по дороге обчищаясь снегом. Кроме Уразая, который так и не пришёл; немного покрутившись, сбежал Толстенко; и Евгения доложила директору о двух, столь психологически разных поступках объединяющей фразой: «не работали». Не сказать, чтобы это её полностью удовлетворяло, но не все же зависит от неё одной.
Уразай и Толстенко были тут же вызваны к директору. Толстенко соврал, что у него промокали сапоги, и отстоял два часа – за то, что ушёл без разрешения воспитателя. Уразай заявил, что он не бил лампочек, и отстоял у директора всю ночь.
На Евгению после этого случая Уразай не обращал никакого внимания, словно и не было между ними тех мучительных минут, с ребятами же держался так, словно ничего не случилось: он не ходил перед ними героем и не демонстрировал того цинизма и хвастовства, которым щеголял Толстенко, то и дело повторяя: «Вы быкам хвосты крутили, а мы с Уразаем плевали…» Евгения сразу заметила и все больше видела разницу между этими двумя «трудными». По сути, трудным для неё остался один Уразай, Толстенко она уже поняла и знала, почему ребята не любят его и любят Уразая; нет, Толстенко морально не мучил её, мучил Уразай. В последнее время она уже не раз ловила себя на мысли, что пытается привлечь его внимание, но Уразай «не замечал» воспитательницу.
– После этой истории он смотрит на меня как на пустое место, я для него «дура-воспитка» и ничего больше, – жаловалась Евгения Платонской как-то вечером, когда они сидели у себя в домике и пили чай.
– Сильный пацан, – сказала Платонская, крутя горячий стакан в белых красивых ладонях, подула в него и осторожно потянула губы к кромке… – Меня за ним посылали, когда я только сюда приехала: он тогда из детдома сбежал и в КПЗ на станции сидел: директор об его голову кий бильярдный разбил за то, что он воспитательницу свиньей назвал, да Екатерину… Она после этого от них в младшую группу перешла.
– У Созина приёмчики… Но свиньёй называть тоже – слишком, – сказала Евгения.
– Видишь ли, Катерина первая назвала его поросенком: руки у него были в мазуте, в чем-то они там ковырялись, не отмыл и за стол сел. Она и скажи ему: «Выйди из-за стола, поросёнок». На что он тем же концом по тому же месту: «Сама ты, – говорит, – свинья». Екатерина в слёзы и к директору… Тот Уразаю кием по голове, даже не спросил, как получилось, – Платонская долила в стакан горячего чаю. – Едем мы с ним обратно в детдом, спрашиваю: как тебя поймали? – «На паровозы, – говорит, – засмотрелся, ни разу не видел». – Нет, сильный пацан, мне он нравится.
– Надо ли быть таким? Не истратит ли он себя в единоличной борьбе, по сути, в борьбе ни за что, – сказала Евгения.
– Ему надо, Созину не надо, перед тобой вопрос, а мне все равно – четыре взгляда на одну проблему, кто прав?.. Вот в газетах пишут, что коммунизм скоро и надо бы, вроде, радоваться, а мне скучно; от газетной болтовни скучно и от этой дыры скучно. Не знаю, что твой Уразай хочет: может, тебя… может, ещё что, пацаны – романтики. А мне бы любви, даже самой мучительной, от которой хоть под поезд, как Анна Каренина. Только и это не каждому дано. Эх!.. «Сыпь, гармоника: скука, скука. Гармонист пальцы льет волной. Пей со мной…»
Стук в окно – и Платонская, не договорив фразы, замерла. Не менее, чем она, встревоженная Евгения вопросительно посмотрела на подругу… Застучали в дверь.
– Пойди спроси, кто… – шепотом сказала Галина.
– Пойдём вместе, – ответила Евгения почти одними губами. Подруги, взявшись за руки, крадучись подошли к двери, осторожно открыли одну, комнатную, в это время сильно застучали в двери сеней.
– Кто там?.. – спросила Галина.
– Гости долгожданные!..– раздался за дверью веселый, развязный голос.
– Никаких гостей не звали, не ждали, не знаем, – громко парировала Галина.
– Откройте, познакомимся, – сказал тот же развязный голос.
– Женихи!.. – весело шепнула Платонская в ухо Евгении. – Откроем?..
Евгения, скорчив мину, неопределённо пожала плечами.
– А-а, разгоним скуку, – и Платонская отодвинула задвижку. Подруги отступили в комнату.
Вошли двое. Первым ввалился рослый парень в расстегнутой «москвичке» с шалевым воротником, шапка с кожаным верхом, ухарски сдвинутая на левую сторону затылка, держалась на голове лишь искусством, вторым вошел солдат, тоже в расстегнутой шинели, в фуражке с зелёным околышем; оба, несмотря на мороз, фасонились и были навеселе.
– Ну что, крали-карали? – развязный в «москвичке» взял стул, поставил его на середине комнаты и развалился на нём, широко раскинув длинные ноги. – Раз гора не идет к Магомету, значит, Магомет идёт к горе – так что ли по-умному? Вот мы и пришли… Бедно живёте, девки, – сказал, самодовольно оглядывая комнату. Подруги молчали, с любопытством разглядывая гостей. – А вообще, уютненько, и постельки две… Чего ломаетесь?.. В клуб не ходите, – повернулся к солдату. – Давай, Толян… – Солдат, сидевший у стола, выставил на стол бутылку водки. – Ставь закусь, девки, гулять будем!.. – развязный снял с головы шапку и небрежно запустил ее на постель Платонской.
– Закуски не будет и пьянки тоже, – сказала Галина. – Нам завтра рано вставать.
– Ломаешься, краля, – развязный встал и шагнул к Галине. – Дай-ка, посмотрю, чем ты от наших-то девок отличаешься…
– Убери!.. – Платонская ударила его по рукам.
– О-тё-тё, – он легко поймал её руку и заломил за спину, – а задок у тебя вадря (Прим.ред.: вадря– в переводе с мордовского (эрзянского)– хороший)… Толян… – кивнул солдату на Евгению. Солдат с глуповатой улыбкой потянулся к рукам Евгении: она доставалась ему. Но солдат не успел взять её за руки. Евгения подскочила к печи и, распахнув дверцу, черпанула полный совок раскаленных углей.
– А ну, паразиты!..
Солдат замер, хамоватая улыбка сползла с его лица.
– Считаю до трёх.
Развязный отпустил Платонскую и глядел то на Евгению, то на раскаленные угли:
– Ты чо, девка!..
– Раз, два…
Женихи выскочили на улицу, забыв на столе бутылку водки. Только успели подруги запереть засов, как зазвенело стекло. Ледяной ком грохнулся на пол, в пробоину врывались клубы холодного воздуха.
– Разогнали скуку!.. – зло подтрунивала над собой Платонская, затыкая проём подушкой. – Тебе выпал случай лицезреть первого парня на селе – это Аброськин, девицы по нему с ума сходят. Солдатик ещё робеет, но та же порода… Ох, и лапа у зверя, – Платонская разглядывала покрасневшее запястье, – посинеет. Ну вот жени я этого оболтуса на себе, а дальше?.. Как географичка с синяками?.. Какую книгу про учителей ни возьмёшь, какой фильм ни посмотришь, там обязательно молодая красивая учительница влияет на молодого красивого балбеса; любовь возвышает его, совершенствует. – Тьфу! – Платонская выругалась. – Таких бы писателей в работы, в работы! Все мужики – эгоисты вронские, а эти аброськины – вдобавок быдло и хамы.
Подушка и одеяло с одной постели пошли на заделку окна, и молодые женщины улеглись вдвоем на узкой односпалке.
– Дай-ка потрогаю, чем ты от наших девок отличаешься, – передразнивая недавнего гостя, Платонская тронула Евгению за грудь, – у тебя с кем-нибудь было?..
– Нет.
– А мне хочется… – Галина вздохнула, осторожно прикусывая подругу за кончик уха.
– Спи, – засыпая, пробормотала Евгения
Лыжная идиллия