— Ловко, а? — издали весело кричал Врач, огибая пустые скамьи. — Голова у тебя варит, Шурик. Беляматокий — это не просто так. Я и то не сразу допер. Слово, в котором не повторяется ни одна буква! Примитивный линейный шифр. Б — два, Е — шесть, Л — тринадцать, и так далее. Тут главное, этого слова никто не знает. Звучит не вызывающе и бессмысленно, зато точно указывает местонахождение шкатулки. Я не ошибся, вскрыли ячейку?.. Эти вещи всегда просты, — радовался Врач. — Помните анекдот? Мужик на первомайской демонстрации выкрикивает: „Пять, четыре, три, два, один, ура! Пять, четыре, три, два, один, ура!" А ну, сказали ему люди в серых плащах и в шляпах, вытаскивая из дружных рядов, колись, вонючий антисоветчик! Он и раскололся: „Пятилетку в четыре года на трех стайках в две смены за одну зарплату!" — Врач воздел над собой длинные руки и торжествующе рявкнул: — Ура!
— Недавно в Египте откопали сфинкса, — хмуро сказал Роальд, — так у него на хвосте этот анекдот был выбит еще шумерскими письменами.
— Беляматокий! — торжествующе объявил Врач. — Где шкатулка? Хочу видеть шкатулку!
— Ладно, не ори, — тоже хмуро сказал Шурик. — И так торговцы глядят на нас. За рэкетиров примут. Сам ведь учил: прости всех. Вот и прости. Мы случайно... Кто мог знать?.. Я к ней, собственно, и не прикасался... Так, пальцем провел... —Шурик машинально провел рукой по скамье. — А она исчезла... Откуда нам было знать?
Врач судорожно сглотнул слюну и обессиленно рухнул на скамью. А Роальд выругался. Знал, знал — это уже другая история. Вот и выругался. Не зря даже привокзальные грузчики всегда держали Роальда за грубого.
Новосибирск, 1994.
Василий КоньяковНАПАСТЬповесть
Возчик спросил: „Вы, господа, при каком деле находитесь?" Отвечаем: „Мы — музыканты". А возчик как заржет. Я спрашиваю: „Чего ты?" А он „Музыканты, — говорит. — Да нечто это дело? У нас в деревне на гармонии, почитай, все играют".
Лев Любимов „На чужбине". Из рассказа русского художника Константина Алексеевича Коровина.
Высоко передо мной на крутой горе крыши деревни. Там еще не потух день. Вечернее солнце пламенело над подсолнухами, крашеными штакетниками, шифером, голубыми крестами и пирамидками кладбища.
И оттого, что закатному солнцу не хватало места наверху в деревне, оно сквозным касанием окатило округу и остановилось на мгновение.
А не затронутый лучами луг остался в тени, налился сумерками.
В озерке над отражением осоки задвигался слоистый туман.
И хотя было тепло, под слоем солнца я почувствовал прохладу И ни, песка, серебристых ракитников.
Над высохшим болотом кричал чибис.
Или он отводил меня от гнезда, или боялся облучения лучезарным слоем над собой. Не войдя в него, носился и паниковал.
Еще в детстве, рядом с деревней у Чистой ляги кружилось много этих черных птиц. Но все окрестные лога теперь там распаханы, чибисы исчезли. И сейчас я снова услышал его.
Чи-и-и-бис, ч-и-и-и-бис... — что-то потерянное прокричало во мне. В ребячьем голосе отозвались боль и тревога.
Что это за птица такая, с белыми лоскутками под крылышками? Почему в голосе ее надсадный плач? Ничего она не выговаривает такого, только: чибис, чибис... А крик этот находит в нас неиспытанную доселе горечь.
В музыке я узнавал голоса многих птиц, а ноту испуганного голоса Чибиса я ни в одной мелодии не слышал. Чибис... Чибис...
Через мягкую и неестественно зеленую отаву продавливалась влага. Глубокая долина у Ини была прикрыта истаивающим солнечным веером.
Я шел и думал о парне, молодом и стеснительном. С ним я живу рядом в одном доме, перегороженном дощатой стеной.
Нет, я думал о таланте.
Он увиделся мне реальной силой в человеке, которая, если она есть, никуда не исчезает. Талант не может заглохнуть. Могут иссякнуть силы питающие его, а он — нет. Насильно приостановленный случайными обстоятельствами, обрубленный со всех сторон, как живая корневая завязь, он даст ростки, хотя и видоизмененную, пустит новую стрелочку.
Я жил в деревне десять дней. Председатель колхоза распорядился вселить меня в комнату бывшего сельсовета: небольшая деревянная изба пустовала.
Утрами я выходил на крыльцо. Солнце еще не успевало нагреть утрамбованную дорожку в полыни, которая закрывала ее почти всю и, чтобы пройти через ограду, приходилось проволакиваться сквозь нее, раздвигая боками, отчего одежда и руки долго пахли горечью.
Мне нравилось видеть в соседнем огороде огромные круги подсолнухов, толстых и вогнутых, с бугристыми верхами. Спрятавшиеся мордочки кругов обрамлены розеткой жестких зубцов. Под низко свесившимися подсолнухами грядки моркови с хрусткой ботвой. У высохшего плетня в росе сизые головки мака.
Каждое утро встречался мне высокий белобрысый паренек.
Он выносил из соседней двери таз, полный водой и выливал за полынными зарослями.
Он как-то странно, ощупью ступал по земле. Его еще новые туфли были переломлены у пальцев и носки чуть задирались.
— Здрасте, — говорил он как-то обязательно, не обнаруживая особого внимания.
Занеся таз с отжатой тряпкой, он подметал крыльцо веником, сламывал несколько корней полыни, расстилал на ступеньках и скрывался за своей дверью. Больше за день я его не видел.
А к вечеру в его половине появлялись шахтеры: два человека, присланные из города на помощь колхозу. Это были колоритные мужики. У них охотничьи сапоги, завернутые до колен. Раструбы с болтающимися тесемками хлябали и шелестели при ходьбе. Широкие штаны, забрызганные глиной и цементными каплями, брезентовые робы с широкими пелеринами по плечам — их постоянная одежда.
Шахтеры заливали сточную яму для строящегося детского сада.
Утром чуть свет еще до восхода солнца, они доставали из-под сенец консервную банку с червями и удочки, уходили на озеро рыбачить. Им, в высоких резиновых сапогах, доступны были все топкие берега озера.
В прогалинах ира, проделанных лодками и гусями, стоя в воде, они забрасывали удочки. Туманы по утрам были холодными, лежали за спиной на траве и воде.
Непуганые в государственном запаснике дикие утки спали на средине озера, спрятав головки под крыло. Их что-то двигало по неподвижной воде в тумане.
Приблизившись к рыбакам, они поднимали головки, оглядывались, потягивались ножками, четко видимыми в воде, быстро отплывали как по зеркалу и снова, найдя клювом тепло под крылом, засыпали.
При самом восходе клевала рыба.
Сначала еле тронет поплавок, потом, всякий раз неожиданно, мощно уводит его вбок в глубину.
И за спиной у шахтеров шлепались во влажную траву крупные караси.
Они не бесновались, как мелкая рыбешка, а оглушенные, от собственного тяжелого удара вздрагивали несколько раз головой, затихали, пока не начинали их снимать с крючка. И только уж в ладони они тяжело трепали руку.
Шахтеры не злоупотребляли добычей.
Возвращались они домой часам к семи, неся на кукане тяжелую и мокро блестевшую связку из десяти, пятнадцати карасей, отливающих темным золотом рядом с черной резиной сапог.
Отдавали рыбу Корчуганову, а сами в восемь уходили на работу.
К их приходу вечером парень жарил карасей.
Колоритные мужики возвращались наломанные и медлительные, неся в карманах брезентовых роб бутылки.
Из-за перегородки слышались возбужденные голоса всегда с серьезным, мужским напором и почему-то никогда со смехом.
Потом часам к десяти там начинали играть на баяне и гитаре.
Всегда хотелось определить: кто из них баянист. Кто-то из шахтеров или белобрысый мальчишка?
К этому времени все мои дневные дела заканчивались, в эти дни я успевал много сделать-, и свобода моя от дел была заслужена. Я слушал игру мужиков за стенкой. Она не раздражала, была не дилетантская, а почти профессиональная. И была в ней импровизация. Иногда велась она ощупью и даже в срывах игры была музыкальная культура.
Если гитара ошибалась, баян бережно подхватывал ее при падении, доводил мелодию до конца.
Под приглушенные стеной концерты я думал и засыпал, а утром снова видел трезвых и деловых мужиков, уходящих за карасями.
Как-то в магазине мне не во что было купить сметану. Продавщица предложила свою банку.
— Куда ее занести?
— Я сама возьму. Зайду по дороге. Вы где живете? В сельсоветском доме?
— Каком сельсоветском?
— Ну, в том... Где безрукий баянист живет?
— Какой баянист?
— Паренек тот. Сергей. Рядом с вами.
— Да. Наверно.
В субботу я зашел к нему на его половину.
Шахтеры уехали в город на выходной.
Сергей лежал на кровати и читал журнал „Юность".
При моем приходе он сел. Журналы за прошедшие годы, потрепанные, в сальных пятнах „с чужого стола", лежали на табуретке. В сумерках мелкий шрифт казался слепым. Я посмотрел на его руки и увидел на обеих целыми только большие пальцы, а остальные... из ладоней торчали укороченные обрубки.
Сергей встретился с моим взглядом. И я оценил его деликатность.
— Хотите спросить, как я играю? — доброжелательно спросил он.
— Мне рассказывали.
— Не поверили?
Он еще раз проследил, как я смотрю на его руки, отметил:
— Не поверили... Многие не верят.
Хотя Сергей был в носках, я увидел, что и на ногах у него пальцев тоже нет.
Вот отчего в таком непривычном изломе деформировались его туфли.
Не умея скрывать мстительное торжество, Сергей, поставив баян на колени, вдевал в его ремни то одно, то другое плечо.
— Что, — выжидающе спросил он,— Финскую польку? Ее задавали на третьем курсе училища для разработки пальцев.
Он не ждал моего согласия, спросил для проформы.
Я не был готов что-то отвечать.
И он заиграл. Я увидел и... Заплакал. Ну, не откровенно, а... Не мог сдержать слезы, как-то больно скапливающиеся.
Его .короткие пальцы что-то находили на пуговицах, а большой палец, подвижный, извивающийся, боком елозил, изворачивался по рядам пуговиц, находил и извлекал быструю мелодию, с которой трудно справляются музыканты.