А мне было жалко его руки, так мучительно достающие звуки отчаянно веселого танца.
В игре этого парня была какая-то алогичность, отклонения от правды.
Зачем это должно быть так? Ненормально это. Несправедливо же судьба так распоряжается.
Я прижался спиной к стене.
Парень заподозрил, что со мной что-то происходит, остановился.
Когда это случилось?
Я думал о Сереге Корчуганове.
На дорогу, поднимающуюся к деревне, не хотелось выходить. Из озерца к берегу подплывали гуси. Хозяйка, маячившая на горе, звала кого-то и, оторвавшись от травы, на ее зов подался теленок.
С деревни яркий свет сошел, погасли огни изб. И наверху широкое устье неба медленно истончалось.
Морозным вечером они шли по накатанной дороге. Месяц стоял у них за спиной. Тень ее головы в пуховом платке была круглой, а его в заячьей шапке угловатой и большой.
Когда тени их голов сходились, она взглядывала мерцающими в глубине ресниц глазами и смеялась. Она была в новеньких валенках и не скользила, а он в ботинках разъезжал на слюдяных раскатах, сдавленных коваными санями.
Она ловила его и в варежках не могла удержать.
— Сережка, иди по бровке. С тобой невозможно спокойно. Не дает даже на шапку свою полюбоваться. Она у тебя на сугробе как на экране. А снег-то светится вокруг головы!
Замолчала, восторгаясь.
— Шапка у тебя фотогеничная. Да ты и сам... Сядешь, поди, на сцене, заиграешь, сердца у всех в пятках. А я.
Ну, нет уж.
Она хотела сбить его шапку, он, перехватывая ее руки, качнулся к ней, задел щекой заиндевелый ,пух платка и на мгновение ощутил нежное тепло ее лица. /
Отстранившись, не понимал, что так медленно остывает на его губах: или изморозь с ворса, или ее дыхание.
И опять вспомнилось чувство, которое рождается при воспоминании о ней.
Недавно толклись в костюмерной в клубе после репетиции.
Сергей вытащил из-под сваленной на столе одежды свое пальто, оделся. Не уходил. Ждал.
Надя была тут же с девчатами. Она его заметила в уединении. Из-подо лба глядя, сощурила глаза и сказала, будто всю жизнь только для этого и жила, чтобы удивиться:
— Господи, шею-то расхолобанил. Расфорсился.
И, поймав его болтающийся шарф, что-то делая с ним, вдруг приложилась ладошкой к его груди, замерла, прослушивая мгновение и туго скрестив шарф, закрыла потайное место прикосновения.
„А если бы я так?“ И увидел ее всю: и белую кофточку тугую, чуть вздувшуюся под школьным фартучком, и ощутил встречное ее тепло под рукой.
„А если бы я?“
Он легко отвлекался в комнате общежития от дружеского трепа парней, от магнитофонного грохота, ложился на кровать с книгой. Вспоминал ее взгляд, совсем непонятный, и заполученное право на тепло в ладони от прикосновения, которого не- было. Но то тепло ее, ощущение ее ладони он вызывал всегда, как сейчас этим морозным вечером.
Ей было пятнадцать лет, ему семнадцать.
У ее ворот они остановились. Она прижалась спиной к столбу, он стоял напротив.
— У тебя ресницы в снегу. Трудно моргать такими? Они же, наверно, тяжелые?
А в ее избе была гулянка. Во все окна горел свет. Доносились веселые голоса.
— У мамы день рождения. Просила меня раньше приходить, а я... прохлаждаюсь.
Мать Нади, тетя Фрося, выбежала раздетая.
— Да что ж вы у плетня жметесь. Сереженька, да зятек мой. А у нас-то сыграть некому.
Она горячая, обхватила его и поцеловала. Губы ее откровенные, цепкие. Это было все, смелое и хмельное, продолжением Нади.
В избе его весело раздели. За столом уже никто не' сидел, и ему подставили табуретку, сразу налили. Полный стакан. А самогон был светлый, очищенный хлоркой.
— Что я за теша, коль зятя не отогрею.
А пить его можно, как воду, если не дышать.
Кто-то куда-то бегал.
Принесли гармонь.
И он играл. Перед ним, его лицом жаркие женщины плясали и пели про гармониста частушки. И он пил еще.
Потом шел домой.
Он хорошо помнит тепло, пустынную, блестящую от луны дорогу, которая близко, четко шла под ноги. Его бросало на боковые скаты, и это смешило. „Ну, гадство, интересно".
Его чрезмерно увеличивающему и прочищенному взгляду виделись каждая выбоинка на дороге, каждый конский катыш с тенью.
Виделось... Сколько виделось? Кажется, он запнулся. Кажется; о бревно. Кажется, он его видел. Точно, видел, вытаявшее.
Еще помнит руки в снегу. Он поднимался и почему-то была стена, которая уплывала, а его раскачивала непонятная сила в стороны неизвестно на какие расстояния.
Утром возчик молока Афонин ехал на санях с флягами через мост, увидел какого-то человека на снегу внизу, рядом с полыньей.
У правления колхоза попросил тракториста притормозить. Зашел, окликнул зоотехника Тюрина.
— Там под мостом инским человек упал. Вроде бы как по пальту парень Корчуганов.
Тюрин перестал перекладывать бумаги.
— Не шевелится вроде...
— Как под мостом? На льду? Ты видел, что ли? Какого ж ты... — вскинулся зоотехник.
Сергея на машине отправили в районную больницу.
Он нс знает, как его раздевали, стаскивали с ног ботинки, как обрабатывали.
Себя он ощутил, когда его принесли на носилках в палату, положили на койку. Стало все в нем отходить. С болью он увидел толстые, с голову,-марлевые набалдашники на руках и все вспомнил.
— Ребята, еще один подснежник. Вытаял. Ну, здорово, боксер.
Отец, колхозный механизатор, пресек все сочувствия.
— Никто ему это добро в рот не выливал — сам опрокидывал.
Матери сказал:
— Ни на кого жаловаться я не пойду. И дякать больше на этот счет нечего.
А мать съездила в больницу по морозу в одной курточке, с занявшимся от отчаяния дыханием, выла про себя:
— Да как же ты решил себя? Как же прикончил? И почему твой отец-то такой каменный...
К Сергею ездила она часто. Ее пускали в палату. Она дожидалась, когда больные выйдут в коридор, гладила сына, стараясь прощупать на культяпках ног ватные подушки и узнать, что у него там осталось под толстым слоем ваты.
— Ты хоть глаза открывай. Погляди. Я не говорю ничего. Видишь, ничего же, дурак такой...
И уходила со своей кирзовой сумкой и ехала домой, казнилась от своих слов, своей нечуткости, желая сейчас же бегом с машины воротиться к сыну, так ничего не сказавшему ей за эти часы.
Надя пришла в феврале, когда Сергей пролежал в больнице полтора месяца.
Ей поставили табуретку рядом с койкой Сергея. Она на нее легко уселась, держась руками за кромки сиденья по бокам. Ноги в пимах поставила на перекладинку табуретки. Сомкнутыми коленками в трикотажных рейтузах уперлась в железную боковину койки.
Кого больше всего не хотелось видеть Сергею, так это Надьку. Не хотелось замечать ее жалость, слышать слова утешения. Он знал, что ей нечего ему сказать. А дать возможность рассматривать руки в марлевых подушках — противно. Противно, если будет смотреть на его лицо, встретится с его взглядом, а никакие слова найти не сможет. Противно, что вообще существуют рядом люди.
Вот и сейчас проходят за спиной у Нади и многозначаще подмаргивают Сергею. А он знает, что стоит за каждым их знаком. А Надя сидела над ним в школьной форме с высоким кружевным воротничком, кружевными манжетами на рукавах коричневого платья в белом фартучке.
Он рассматривал ее снизу — кругленькую шею, подбородок, пылающее лицо с мороза.
Глаз ее он не видел и не понимал, откуда на всем лице ее голубоватый цвет как от сигнального света, рассеянного под козырьком на железнодорожном пути. От крылышек белого фартука? Как такие высокие воротнички на шеях застегиваются? Сзади, что ли? В школе у других девчонок он таких ни разу не видел.
Она рассказывала ему о школе.
Самодеятельность готовится к районному смотру.
— И знаешь... Это пока в секрете. Колхоз машины дает. А Маргарита своими репетициями просто всех заколебала.
Сообщая это, она не замечала, что Сергей не слышит ее. Для нее было важно, что она говорила.
А это действительно было важно.
Сергей, еще учась в школе, знал, как на школьных концертах ждали выхода Нади Лебедевой. Учителя склонялись к гостям с многозначительным шепотом, что-то сообщали. Надя на концертах пела. Пела звонко и нежно. Светилась вся и тянулась, поднималась вверх за своим голосом.
— Ты поедешь на смотр. А еще кто? — спросил Сергей. — Больше конкурентов не вижу. Остальные все...
— Опять, да? Начинаешь?
Одеяло больно давило на отмороженные культи ног. И при ней он не хотел шевелить ими, чтобы не привлекать внимание.
— А на областной конкурс ты в мае?
— Дождешься...
Он думал, знает она или не знает, что у него теперь нет на руках пальцев. Если знает, ей лучше бы сейчас молча посидеть. Должна же она понимать, что ему не хочется ни о чем говорить.
— Сережка, знаешь... Никто в деревне не поймет, как все с тобой получилось.
Как ей сказать, чтобы молчать, надо быть... какой-то другой. Этих боксеров легче слушать.
Надя не смотрела на его лицо. Чего-то в нем боялась. И это заторопило ее. Его невнимание сердило.
— А еще знаешь... Тетя Катя так ведет себя. Ругаться приходила. На суд собирается подавать. Прям... А че возникает... Ты же знаешь, как все было. Скажи ей...
— У тебя с валенок натекло. А мы в палате сами убираем. Ты бы шла.
Она соскочила, сузила глаза.
— Подумаешь.
— Конечно же, я скажу тете Кате, — ее словами он назвал мать, — чтобы она глупостями не занималась. Не возникала. Не бойся... Я скажу.
Она ушла не попрощавшись.
— Серега, а на твоей зазнобе, если не взнуздаешь, не поедешь, — сделали вывод боксеры.
Сергея выписали из больницы через три месяца. У него не было пальцев на ногах, а на руках остались нетронутыми только большие. Остальные укороченные, и без ногтей.
Вот и разомкнулась цепь старой деревенской улицы: Корчугановы уехали в город. Образовалась брешь.