— Я, Евгений Иванович, хочу узнать, можно мне в училище восстановиться?
— Как... восстановиться?
— Ну, чтобы снова зачислили. Я с третьего ушел. Осталось полгода и еще четвертый. Мне бы училище закончить.
— Какое отделение?
— Ваше. Класс баяна.
Евгений Иванович откровенно уставился на руки Сергея.
— Понимаешь... Но это же несерьезно.
Он не думал, что его разыгрывают, иначе бы обиделся.
Потайная горечь тронула улыбку Сергея.
— Ну понятно. С такими руками... Правда же? Но можно, я вам покажу?
Евгений Иванович на удивление был терпелив, ждал, смотрел, как Сергей, надевая на плечи и на руки ремни, какие-то лишние, непривычные баяну, опутав себя, коротко затих.
Он сотни раз помнил, как Евгений Иванович, делая замечания, требовал нервными движениями пальцев, какой чистый и точный нужно вытащить звук. Не залавливать его, а четко снять. Ждать его. Сначала ждать и для этого чувства снять.
И при неточности — с болью морщился. Ему в нетерпении легче было выхватить баян и показать. Но всегда притормаживало сознание: ничему тогда никого не научишь.
В мучительном своем одиночестве эти указания учителя Сергей помнил. И что ждать от встречи с Евгением Ивановичем, знал обостренно. И на ожидание старался ответить.
Сергей исполнил первую фразу знакомой пьесы уверенно и свободно.
Евгений Иванович увидел распластанную на рядах беспалую ладонь и извивающийся, ползающий большой палец.
— Ну ка, постой, — Евгений Иванович прослушал одно место, приостановив дыхание.
— Еще раз... Отсюда. Еще!...
Сергей сыграл.
Евгений Иванович нетерпеливо забегал от стены к стене, больше поворачиваясь спиной к Сергею и снова возвращаясь.
— Ас программой как?
Сергей исполнил пьесу из четвертого курса.
— Что за черт! — ругнулся Евгений Иванович. — Играй, что подготовил.
Он обреченно сел в отдалении и, прикрыв глаза, стал слушать.
Какую-то вещь, сложную, требующую особенной техники пальцев, Сергей исполнил чрезмерно тщательно и оттого как-то замедленно, видно продираться через сложную путаницу звуков с его ограниченными возможностями было сложно, поэтому такая тщательность.
— Ну-ка это, — оторвался от неподвижности Евгений Иванович. — Так. Снова! Ничего не понимаю.
— Можно, я сыграю свою мелодию?
Сергей видел, что спрашивать необязательно, потому, что ему поверили. — Записал?
— Записал.
— А как пишешь?
— Нормально. Пальцами ручку прижимаю. Они же немного. короче. Удобно.
— Даже удобно. Видишь, как хорошо. Хорошо у нас получается, братцы мои. Россияне. Дураки несусветные. Ладно... Посиди.
Он вышел.
Вернулся с директором. Директор поздоровался серьезно.
— Здравствуй, Корчуганов. Здравствуй, здравствуй. Ты не вставай.
Директор не скрывал, что обо всем знает и намерен все уяснить сам.
— Евгений Иванович сказал, что ты парадоксы демонстрируешь. Так? Если мы тебя попросим что-нибудь снова показать, сможешь, нет? Сергей? Я не забыл? Так, кажется, тебя зовут?
Директор был человек сильный и уверенный. При нем улетучивались сомнения. В его присутствии надо обязательно начинать дело — остальное отстранялось. Директор с настойчивой внимательностью стоял перед Корчугановым, ждал.
Когда Сергей, подцепливая пальцем, поправил на плечах и левой руке ремни и заиграл, нормальная, здоровая музыка, никого бы не тронувшая при другом уроке, хлестнула как при больном ударе, и директор глянул в глаза Евгению Ивановичу. Тот ничего не сказал, а директор уж больше и не отворачивался от рук белобрысого парня. Лишь растерянное признание вырвалось у него:
— Вижу. Вижу и не верю. Не верю, Корчуганов. Хотя — вижу.
И через некоторое время:
— У тебя что, и ног нету?
— Пальцев.
— Природу подправил. Все излишества убрал. Вон Евгений Иванович просит восстановить тебя в училище. А я ведь всю жизнь потом не оправдаюсь. Будут говорить, что безруких баянистов в жизнь выпускал. Пусть говорят, а?
И Сергея зачислили на хоровое отделение: так он сам захотел.
Его дипломом любовалась мать.
Вернувшись после экзаменов из города, застав родителей дома (было воскресенье), Сергей неспешно раздевался, „тянул“ время, долго копался в чемодане и равнодушно подал матери черную книжицу с вдавленным большим гербом.
Мать раскрыла корочки и на золотистом развороте прочла четкое слово „диплом" и под ним красную мелким и тоже сильно видным „с отличием", мгновенно отключилась.
Отец, почувствовавший тишину, подошел, стал глядеть из-за спины матери.
Они считывали с вложенного табеля оценки. Сергей небрежно отметил детское сияние на лице матери, сказал:
— Обед, кажется, я заработал.
Мать долго не прятала диплом: положила его на тумбочку у зеркала, средь недели подходила и рассматривала.
Диплом-то, диплом...
Вскоре Сергей понял, что диплом — это семейная, внешняя сторона его торжества, а основные его чувства к радости матери не подключились.
Учитывая особые обстоятельства, ему разрешили уехать домой без распределения.
Летние месяцы были жаркими.
Сергей днями ходил по городу, стараясь определиться: где можно устроиться на работу, кому предложить свои музыкальные услуги.
Выяснил: можно преподавать пение в школе. Он даже с одним учителем доверительно сошелся, поприсутствовал на его уроке, посидел на задней парте.
Учитель писал на доске ноты, потом разучивал песню. Пели. Учитель вытянутой рукой утишал вольные голоса то в одном, то в другом углу. Старательно пели девочки. Стыдясь друг перед другом своей уступчивости, подтягивали мальчишки.
Рядом с Сергеем по левую руку, двое, когда особенно расстроенно поднималась песня, пригнувшись лицами к парте, невпопад базлая, демонстрировали пение и любовались произведенным эффектом. Пение в школе обязательный предмет.
В детском, саду за пианино женщина с нарочитой экспрессией выколачивала знакомый мотив:
— И... — взбадривала она детей, отвернувшись от пианино, бойко работая клавишами, — все вместе!...
С голубого ручейка
Начинается река,
Ну, а песня начинается
С улыбки.
А ребятишки ждали энергичного жеста, сразу срывались, подхватывали ритм, прыгали, кружились, исходили весельем:
С голубого ручейка!...
Детсадовцы долго не уставали.
Весело проходили музыкальные часы в детских садах. Сергей, уходя, не мог избавиться от громких раздельных звуков пианино. Они стучали в ушах.
Во дворцах культуры студии, кружки, секции были забиты студентами консерватории и областного института культуры.
Сергея выслушивали. Невзначай переводили взгляд на его руки, маскировали удивление.
Болезненно спокойный, Сергей насмешливо глядел на их лица, и, все понимая, улыбался.
Он со своим баяном в городе не востребовался. Отец, выведенный спокойствием сына из равновесия, внес суетность: подключился к поиску работы для сына. Ничего утешительного из своих усилий не вынес.
— Кому оно надо, эта музыка твоя. Барабаны. Гитары. Дрыгающие мужики в белых штанах. Да и все эти книги твои: для бездельников. Ну когда нормальный человек время для них найдет? Вот я бы лежал, их перелистывал. А потом еще и за гармошку сел.
Отец огорчался зло.
— Ты где живешь-то? В какое время?
— Ладно, отец, отключайся от моих забот.
— Отец? — изумленно переспросил отец. — Отцы вон на улицах ходят. А я тебе еще пока... — Он не назвал, кем он сыну приходится.
— Ну не пропаду я.
— Ладно. Ищи сам.
А он и правда не знал, что делать.
Но непостижимый, неясно когда возникший в нем мир, созданный ободрением учителей, нескончаемой болью когда-то услышанной мелодии „Рассвет над Москвой", высоким зовом книг отстранял его от возражений.
Еда, работа, толкотня, усталость, разговоры, магазины, уборка, будни — все это временное, преходящее, не основное. Он пребывает в малой, бытовой реальности.
А главная, основная суть его живет в нем, беспокоит, проворачивается, поднимается над бытом. Она имеет энергию, работает. Существует в нем главным мир. Он нс в общей жизни, не за окном, не на асфальте, не в людских заботах, а в светлой энергии, которая тревожит, радует, болит.
Но неотступно, всегда, когда он оставался один в бессонные часы, искручивали его слова, брошенные в больнице Надькой: „А еще ставит из себя". Проговаривая это, она глядела на его забинтованные руки. Тогда в больнице она от него и открестилась.
А как подняла она той зимней ночью лицо, не пугаясь и подаваясь к нему, ждала прикосновения. Он не может представить себе, что еще когда-нибудь кому-то, обреченно приостановив, она отдаст свои губы.
Большие ее глаза в жалости и испуге любили его. Такими они у нее могут быть только единственный раз, только для одного.
А ему никогда ничего другого в жизни не захочется увидеть.
„А еще ставит из себя"...
Сергей соскакивал с кровати, нарочно опирался на укороченные-пальцы ног, ходил по полу, чувствуя, что боль терпима.
Поднимал стол, стулья. Переставлял их, убеждаясь, что мальчишечья сила опять привычна. Особенно привычна тяжесть баяна и прохладные ряды кнопок.
„Ставит... из себя"...
— Что? Думаешь все? Уже все во мне прервала? Все прервала? — говорил он своим ногам. — Прервала? —рукам, враждебному дню и зло улыбался. — Прервала? Н-е-е-т! Еще посмотрим! Где ты там со своей улыбкой? Дрянь ты. „Хорошая девочка Лида". Хорошая Лида и девочка Надя... Самая...
Смотрят тихие.ее глаза в улетающую тень над рекой Иней. А под белыми облаками растекается ее голос.
Осенью этого же года он сдал экзамены и поступил в институт культуры. На заочное отделение.
А весной, неожиданно сообщив родителям о своем решении и не принимая их доводы, Сергей уехал в свою деревню.