А говорил он о серьезном.
И человек не мог при этом темпераменте оставаться спокойным.
При его игре Сергей всегда вспоминал оброненный кем-то горестный вздох: „Ну что ты хочешь от меня, соната?"
Слушая шахтера, люди всегда говорили: „Здорово, черт!"
Сергей знал, что у этого шахтера скупая окраска игры, и слух безукоризнен, И непонятно почему всегда думал: „А ведь силен мужик!" И никакой школы.
Играть с ним одно удовольствие — не фальшивит. И человек — настоящий. Что он сегодня-то так цинично эту девушку ломает? Зачем ему?
Алексей Иванович приостановился, поприжал гитару сильно, чувственно, как живую, проиграл что-то небрежное и Людмила начала смотреть на него во все глаза.
— Людмила!...
— Что? — детским задавленным голосом спросила она.
Алексей Иванович не ответил, как не слышал. С разбойным чувством он выговорил, а гитара его поняла.
— Басан... Басан... Баса на... — сказал он в лицо Людмиле. - Басаната, Басаната...
Людмила выслушала не дыша.
— Ты другому отдана. Без возврата, без возврата.
Слезно пожалел кого-то мужской голос.
Людмила была пьяным-пьяна. У нее голова шла кругом. Она только лишь не качалась, только не падала.
В комнате было уже сильно сумеречно. С дороги прослушивались голоса. Отгораживаясь от них, от огорода, от дороги другой шахтер, Игорь Петрович,задвинул на окне шторку, прислонился к косяку, устранился, отдал пустой пол другим.
— Без возврата, без возврата...
Говори хоть ты со мной,
Гитара семиструнная,
Душа моя полна тоской,
А ночь такая лунная.
Людмила совсем забыла, что надо дышать.
— Плачу, мучусь, сетую...
Так допой же, доскажи песню не допетую.
— Людмила...
— Что?
— Людмила, Людмила, Людмилочка...
— Что? — выдыхала она.
— Спляши, Людмилка. Покажи себя.
— Думаете, нет? — произнесла Людмила.
Вопросом она спутала гитариста.
— Развлеки, порадуй. Порадуй. Ну же... — нетерпеливо ждали ее мужики.
Гитара могла закружить, сорвать с колков — так она жаждала человека.
— Пляши, Людмилка. Ты же одна у нас. Покажи себя. Всю покажи. Всю, какая ты есть.
Людмила под этой гитарой была напряжена. Дрожащими руками она расстегнула кофту.
— А что? Думаете нет? Думаете побоюсь? Не посмею?
— Не посмею?
Если кофту она сорвала, то угрожающе медленно, не отводя взгляда от лица гитариста, все остальное спустила к ногам, бесстыдно переступила.
Нашла ногами босоножки.
„Что они делают? — Сергея окатил озноб. Он чувствовал, что предает кого-то: „Рыбу нам жарила. Улыбалась. Своими считала."
— Ну что же ты не играешь? Что же ты... пугаешь все?
С Людмилой что-то происходило. Она спрашивала как бы в беспамятстве:
— Вот же я! Смотрите же...
и... Она отчаянно заколотила каблуками. Выкладывалась вся до дна.
„Она же не пляшет. Она же себя наказывает. Себя истязает".
— Смотрите! Что же ты, Сереженька, — бесконтрольно приказывала: — Играй же! И ты глазей. Да смотри же!... Сережа... И Сережа...
Она отключилась как полоумная. Остановилась.
— Пригласили... Шторы задернули. Да смотрите же, гады! Смотрите, сволочи! О!...
Она обхватила голову руками.
— Какие сволочи. Бог ты мой!
Покачиваясь, она растягивала слова и ничего не соображала.
— Боже мой...
Она упала на кровать как подсеклась. Ни вечера, ни мужчин для нее не существовало — вырубилась.
— Почему же, почему же все гады такие, почему же? — сквозь пьяное забытье причитала она.
Шахтеры, подтолкнув Сергея в плечо, ушли. Сергей остался один в комнате.
Он сидел на табуретке, боясь пошевелиться и не мог избавиться от неотвязной мысли: голая баба. Рядом голая баба.
Мысль проворачивалась самым грубым смыслом: с тобой рядом. Руку протяни и — голая баба. Первый раз это видишь и с тобой ничего не происходит. Нет тайны и нет радости.
В комнате свет из окна — фосфорный, пепельный — неясно обозначает предметы.
Сергей давно знает, что Людмила спит. Насильно заставляет рассматривать ее и этим как бы за что-то наказывает себя.
Она лежала на спине, закрыв локтем глаза. Грудь со сдавленным соском обесформилась, растеклась. И он подумал: почему она у нее жидкая?
Любимые женщины
Исполнены таинства.
Их можно разглядывать —
нельзя разгадать.
Чья любимая? Исполненная таинства, что искала -этой ночью среди чужих мужиков? Зачем родилась, когда-то и где-то? Рыбу жарила, смеялась, развеселить старалась?
В неожиданно прихлынувшей жалости увиделась она ему значительней и чище, чем Надя, с ее микрофонными песенками, приплясом, уверовавшая в свою исключительность и уже.развращенная. Эта вся избившаяся, честная в своем чувстве, и та — уже фальшивая, молодая дура с маленькой головкой.
„Маленькой головкой", — обрадовался он подоспевшему слову, соглашаясь с ним и оправдывая родившееся чувство неприязни к Наде. Избалованная местными восторгами, она показалась ему чужой и ненужной. „Эта — душу вывернула, та — себя напоказ".
Уже светало. Сергей смотрел на Людмилу без боязни быть пойманным, впервые осознавая женскую, наготу, останавливаясь на запретной сути, всегда страшно оберегаемой, а сейчас откровенно представленной в ночи. Он видел, как подвижный полумрак нечетко выявлял формы ее бедер, груди и ничего при этом не испытывал.
„Ей, наверно, холодно", — мимолетно приходило к нему, но подняться и укрыть страшился.
Людмилу будто кто толкнул: она испугалась, вглядываясь в Сергея.
— Кто здесь? Бог ты мой! Совсем уж я...
Она почувствовала свою наготу, заметалась. Поймала спущенный край одеяла, натянула на себя. Полежала сжавшись. Запахнутого края не хватило — было холодно. Не спуская глаз с Сергея, выгибаясь, вытянула все одеяло, завернулась, оставив одни глаза.
— Ты один? — узнала она Сергея. — А где наши? Горожане? Всю ночь просидел вот так около?
Она надолго замолчала.
— А почему баян на полу?
— С кровати сполз. Я не поднял.
— Они тебя одного оставили... — догадливо проговорила она. — Сколько так сидишь? Тебе очень плохо — я знаю. Это ужасно.
— Почему плохо? Сижу. Пляску вспоминаю.
— О, господи.
Смотрела она в темноту, не решаясь встретиться взглядом с Сергеем.
— Мне о тебе рассказывали. Я пришла тебя послушать, а ты и не сыграл.
Она разговаривала с собой или темнотой.
— Ты правда в консерватории учишься?
— В институте культуры. На заочном.
— Зачем сюда приехал?
— Работать.
— Здесь? Что же ты умеешь?
Сергей не ответил.
— Понятно. Кем ты будешь? Баянистом? Баянист в деревне это хорошо или плохо? Ведь баянист — так. Для этого разве нужно учиться? Я пытаюсь понять твой институт. Ты из города?
— Здешний.
— Уезжай.
— Почему?
— Закончишь свой институт и беги. А то себя здесь растворишь. Тебя не будет, твоего института не будет. Я вышла раз ночью. Темень. Изб нс видать. Хоть бы где огонек, хоть бы звездочка на небе. Думаю, что здесь за люди живут? Чем? Как-то ночью согнали нас, горожан, на ток машины зерном загружать. Мы всю ночь вручную. Без рук остались. Утром идем в деревню, а наши машины стоят нагруженные у столовой. И дождь на них льет. Шофера — пьяные вдрызг. Ну мы в контору. Завелись. А председатель разговаривает себе по телефону. Нас не видит. Потом удостоил: слушаю. Мы выкричались: „Все?" — значительно наши эмоции рукой прихлопнул. „Вы машины нагрузили? А наши дела позвольте нам самим решать". Зас...ц. Молодой. Самоуверенный. Этот в одной избе живет. В другой — приемщица молока. Года три как обнаружила в себе тайные силы. К ней деревенские мужики и бабы пошли ворожить с пол-литрами.Она их ранним утром за угол избы водит, предсказывает. „Она кто, экстрасенс? — спрашиваем. — Провидением наделена?"
— Что?
— Ну, лечит? Или ворожит?
— Нет. Ладит.
— Она ладит. Не могу. Эти деревенские бабы нас заколебали. „На нем защитна гимнастерка"... Защитна и все тут. Ты после института на баяне им будешь подыгрывать. А в клубе восьмиклассницы под твой баян начнут ломаться в танце. Одна из них женит тебя на себе. Зато в каждом дворе гараж с машиной. В каждой избе по десять ковров. Телевизоры и хрусталь. Попробуй зайди к кому: молока не купишь, морковки не купишь. Даже картошки. „Только себе оставили". Днем мы на току наломаемся, вечером некуда выходить. На улице ни одного ясного лица. К кому ты здесь собираешься взывать?
„Такой расклад", — тупо думал он. „Такой точный расклад. Не оспоришь". .
— Вы плясали вчера хорошо, — в пол сказал Сергей. — И плакали. Цыганки так пляшут. Не радуются, а горе избывают. И вы вчера. Отчего так?
— С досады.
— На деревню?
— На себя. На мужиков этих.
— Что хлеб на машинах дождем .мочило, и деревенские бабы плохо поют...
Она не ответила. Соглашалась, не соглашалась.
— Вам плохо в деревне. И вы себя жалеете. И меня, вроде, тоже. Только... Это моя деревня. В другом месте меня нет. И я ночью выхожу на улицу. И бывает такая темнота в Сибири... Черные избы. Черные крыши. В переулке тын с хмелью. Соседский дед не хочет его менять на штакетник, говорит: он из планочек — решето, некрасиво. Далеко за полынью беленая мастерская. Есть она или ее нет? Ни собака не залает, ни огонька в окне. И я не знаю, почему в непроглядной темени перед глазами у меня маячит каждая крыша. Их нет в ночи этих крыш, а... теплый неясный свет их досок я вижу... Стоит деревня сотни лет. А дальше за рекой деревни Лебеди, Камышки, Портнягино. Над ними эта же ночь, эта же тишина. А я их слышу. Не собак, не стуки, а вижу свет их. Над каждой деревней в ночи, над каждой избой есть свой свет. Он никому не виден и не ясно, откуда идет, какой силой рождается, но он есть. У каждой деревни свой свет и свой голос. Разрушь в ней какой-нибудь дом, хоть один, и свечение сломается и голос прервется. Пристрой к ней что-нибудь не так — деревня заживет не своим голосом. Снеси деревню и... свет умрет. Звучание стоит как соборный свет над каждой деревней, над каждым домом. Я не знаю, как объяснить это... Только вещество это материально... Из этого света Лермонтов... Он же тоже из русской деревни. И Толстой... И Тургенев... И их свет виден миру. И председатель из этого света. И которая „ладит". Смешно, до чего я договорился... Легко развеселить кого-нибудь глупостью.