журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №1 1995 г. — страница 51 из 95

— Ох я вам сейчас наподдаю, — стращает из-под ворот соседка. — Лужи понаделали, к колонке не подойдешь.

— Ты только облей, только облей, — грозятся чинные девчонки, прокрадываясь мимо. — Ну, беззубый черт.

Вода из перевлажненной травы наполнила выбитые тракторами колеи. Большие гусята, уже во всем похожие на взрослых, длинноногие, приподнятые, но не набравшие еще важной тяжести, перелезали через грязевые валы, выдавленные колесами, блаженно вшагивали в воду.

Тракторист на „Беларуси", бойко подкативший к наполненной колее, рыча и дергаясь трактором, старался согнать гусей — они дороги не уступали: плавали от бережка к бережку, не видят и не слышат опасности. Тракторист вылез из кабины, подобранным хлыстом согнал гусей, бросив его им вслед, сел в кабину, проехал.

Сергей отошел от окна. В комнате было светло. Эта маленькая квадратная чужая комнатка казалась ему деревянной шкатулкой. С улицы окно обрамлено резными наличниками. Этот сельсоветский дом старой постройки. Наличники не крашены. Дерево на них так высохло, что стало ребристым и сизым, и казалось, что наличники сделаны из стемненного серебра, отчего отчетливой тенью красят их сквозные узоры чудной резьбы. И бревна с высыпавшими моховыми пазами так же выжжены и стары, окостеневше крепки и тоже с налетом тусклого серебра. Давно не закрепленные замазкой стекла расхлябались в старых изоржавевших гвоздиках, сместились и постукивают на ветру. И все окно в щелях. И это почему-то нравится Сергею.

С подоконника старая краска облупилась и опять видно: он из толстого дерева. И дерево это теплое, напитанное временем.

Пол из широких досок весь в щелях незабитых, провальных куда-то в подпол, в темноту. Из них, когда моешь пол, даже в знойные дни несет холодом. И эти щели, и холодок этот тоже по душе Сергею. И чувствует Сергей в этой щелястой деревянной шкатулке какую-то родную убогость, уют и свободу. Все щели ее, все приоткрывшиеся сквознякам пазы казались ему порами для дыхания. Через них чувствовалась деревня. Это была даже не комнатка, а собор незаглушаемых ничем звуков. Значит, он здесь для того, чтобы слышать? Чтобы видеть? И что-то кому-то про себя рассказывать. Значит, в этой комнате в его деревне без него будет пусто? И, может, в деревне его кто-то ждет? Кто ждет? Ну кто ждет? Деревню он себе навоображал, надумал, начувствовал.

Когда-то давно с дальней улицы из переулка вечерами, когда успокаивалась от работы деревня, слышалась гармонь. И был голос ее единственный, бережный, нежный. Он растворялся в уходящих сумерках деревенского края и не приходил в саму деревню, в круг ее, на бревна, на тачок. Деревня не могла почему-то заполучить этот разливной нежный звук. Растворялся он в деревне коротко, на мгновение, чтобы начаться в сердце, побыть в нем и стихнуть. Чья эта гармонь? — хотелось спросить всегда. — Да Сашки Миронова.

А на тачках на своей гармони играл Пашка Червов. Играл безотказно, охотно, долго. И гармонь его была как гармонь, но „советская", из городского магазина. Все было в ней как в других гармонях, но звуки ее воспроизводились не „золотыми голосами" и не „медными" даже, а будто сотворялись из алюминия, из олова, из какого-то „чужого" металла. В звуках ее не было родного голоса. Но была она бойкая, разудалая, наглая и всегда — дежурная. Под нее плясали. Пашка — девичий угодник. Заводила. Но после ночных гулянок у плетней, у черемух, в предрассветных уединениях дома в постели душа девчонок гармонь эту к себе не звала.

И приехал в деревню с трехрядкой Андрей Огородников. И такая была эта трехрядка! И такие были у него пальцы! Заглянет он в лицо и сразу узнает — плакать тебе хочется, в пляс вскочить или завыть. Все он знал про женщин и про деревню.

Недолго Андрей играл. Поболел чахоткой — умер. А чем лечиться-то было — после войны картошки не вдоволь. Вот и не представишь сейчас, как Андрей играл. Пальцы у него все выговаривали. Вспомнишь и — хорошо станет.

А играл еще Семен. „С фронта пришел израненный весь — бабки Ульяны сын. Гармошка у него была старая, разукрашенная, перламутровая. И голос у нее был баский. На гулянки Семен с ней не ходил — не любил. В компании когда играл. Тоже умер. А бабка Ульяна гармошку все бережет. Хорошая была гармошка. Ты сходи когда, посмотри. Она небось покажет".

Были гармошки в Озерках. Но Сергей их не слышал. Его тогда еще не было. Почему доносятся в заброшенную сельсоветскую комнату далекие голоса их? Словно гены его растворены в той сфере, в узнаваемой памятью округе. И что позвало его возвратиться сюда и быть здесь?...

И что за гармошка старая у бабки Ульяны? Интересно... Зайти и посмотреть. Хоть подержать... Какие голоса раньше в деревне слышались? „И пенья нет, но ясно слышу я неслышных песен пенье хоровое**.

Сходить к бабке Сергей решил в этот же вечер.


* * *

Изба у бабки Насоновой интересная. Все полы у ней на разных уровнях. Широкая ступенька крыльца (из старой двери) чуть приподнята над землей. По краям ее растет зелененький пырей, как бы обрамляет се.

Переступишь порог в сени — там пол высокий и плотный. Дверь в кладовку ниже пола. Чтобы войти в нее, надо соступать вниз. А пол в самой избе поднят над полом сенец. Он неровный — видно, матицы в каком-то месте просели и пол деформировался. А печка у двери на стойком возвышении. На полу избы тканые дорожки, каких в коверный век и век паласов ни у кого уже не было.

Входя в избу, Сергей сильно пригнулся — дверь низка. О притолоку можно головой долбануться. А кто же ей дверь и косяки красит? (Недавно покрашены, свежей половой краской). Сама бабка? Здорово жилье свое блюдет.

Сергей выпрямился у двери. Не знал: ботинки снимать или нет? У порога стояли глубокие резиновые (бабкины) галоши и резиновые сапоги. Сама она была в шерстяных носках и тапочках с синтетической окантовкой.

У бабки, почудилось Сергею, все какое-то несовременное: дерево, холст, ситчик. Почему ситчик? А — занавески на окошках ситцевые, вешалка под цветным ситчиком.

Сергею показалось, что он большой, неожиданный у двери с низкой притолокой.

— Вот смотрю и не узнаю, — сказала бабка Ульяна.

— А вы и не узнаете.

— Не узнаю, не узнаю...

— Корчуганов я.

— Павла и Натальи сын?

— Ну...

— Что в снегу-то подобрали?

- Ну...

— Вы же у город уехали. Ты проходи. Садись на сундучок.

Бабка поправила накидку на сундуке у стола.

— Зовут-то тебя как, я запамятовала. Че запамятовала — нс знала. Малой ты был, — отчиталась бабка. — А ты здесь зачем?

— Работать приехал. Жить здесь буду.

— А мать с отцом? Наталья-то как же? Что-то неладно получается. Ведь ты же сокрушил ее тогда. Они из-за тебя с места стронулись. Теперь в чужом краю живут, а ты здесь явился. А у городе как устроились?

— Дом купили. Не в самом центре. На окраине.

— Отец-то там кем?

— Как и здесь, на машине.

— Большой стал... — Бабка стояла близко. И, казалось, хотелось ей к Сергею притронуться.

— Ты не назвал себя.

Сергей сказал.

— Живешь-то у кого? У родне?

— В сельсоветском доме.

— Это где учитель живет? Он холодный дом. Выветрился весь. Они с ребенком мучаются. ,

— А вы как живете, бабушка?

— Живу. Мне одного теперь ждать надо.

— Покрашено у вас все. Кто же красит-то? Сами?

— Девчонки ко мне приходят. Школьницы. Увидели у меня краску: давайте покрасим. Старались. Платишки испачкали. Говорю: ой бегите скорее домой — мне с вами попадет от матерей. Жалеют меня...

— У вас никого больше нету?

— Одна. Старший Иван до войны в Красную Армию взят был. И у первых числах сгинул. Бумажка была. А младший Семен на море служил. Людей на пароходе у город Ленинград переправлял. Немецкие самолеты их разбомбили. Бонба прямо у пароход угодила. Он и сгорел. Людей много загубили. Семен-то выплыл. За бревно уцепился. Его к берегу прибило. Простудился у море. Его домой на побывку отпустили. Дома поболел, поболел... Жениться не успел. Никого нету...

— Бабушка Ульяна, а я знаете что?... Говорят, у вас гармошка хорошая была. Семенова. Куда она у вас делась?...

— А никуда. Берегу. Умру, тогда уж люди пусть как хотят. А самой ее лишиться — не могу. Семка на ней играл, а я своими руками...

— А посмотреть нельзя? Какая она была. Мне в руках ее подержать...

Бабка смешалась, как испугалась: больно большая неожиданность в просьбе предстала. Она замерла на лавке.

— Мне уж одной и не достать ее. Далеко в кладовке она. Коли сам поможешь... Да пыль там. А ты снарядный вон какой. В чистом.

— Обойдется.

— Посиди. Тебе не подступиться.

Она, поправив платок, вышла. Вернулась с мешком. Мешок завязан тряпицей. Он так пылен, будто на нем войлок слежался. Бабка развязала тряпицу, стала разворачивать мешок, сбивающийся хомутом на краях четырехугольного свертка.

— Давай, Сереж. Я уж одна с ней не справлюсь.

Сергей вынул из мешковины сверток. Бабка помогла ее развернуть. В старой ситцевой материи была гармонь. Небольшая, черная, блестящая. Только уголки бордового меха были охвачены тусклым металлом. Украшена она переливающимся узором — березой с нездешними цветами. Лады у нее из пуговиц на гвоздиках. Сергей взял ее на колени. И показалась она ему почему-то маленькой и тяжелой, переполненной незнакомым грузом. Баян тяжелее ее. Но он давит на колени общей, неживой массой — большой, громоздкий, значимый. А эта распределена на две руки уплотненным и емким весом: так и хочется дознаться, почувствовать что же там в ней такое есть, что она так льнет?

Гармонь Сергея заняла, и бабку он сразу забыл.

Он расстегнул ремешки меха, снял с тоненького гвоздика со шляпкой. Привычно нащупал завязями пальцев пуговицы и увидел глаза бабки. Она чего-то боялась.

Гармошка отозвалась. И Сергей не узнал привычных звуков. Наполнение их было незнакомое, нежное. Сердце остановилось. На коленях опять почувствовал живую, ясно ощутимую тяжесть. Что-то в нем уже жаждало услышанного звука, а он вдруг понял, что не знает, чем наполнить тишину в этой избе.