Подчебрениться. Может, концерт какой приехал? А зачем переодеваться? А зачем идти в кино? На какой концерт? Кино в клубе — старье. Концерт? — певичка безголосая толстая, узким платьем обтянутая: живот тугой подушкой выпирает, будет микрофонную головку ртом захватывать. А дома в майке сиди — прохлаждайся. Диван со спинкой. Телевизор цветной напротив большим экраном маячит. Руку протяни, щелкни выключателем... И вот оно — кино. Новое. И Алла Пугачева, и Толкунова, и Вески полураздетая задницей к тебе повернется и ей туда, сюда... Совсем без трусиков что ли? Сплошные цепочки с пояса свисают. Ну, сила! Валька, смотри, у Вески на п... подвески.
— И правда, — соглашается Валька. — Ох и бессовестная.
Или парни в стеклянных штанах... Огни мигают, слепят и белый дым по сцене плывет и девицы голые в этом дыме ногами отмахиваются. Сиди и смотри. Посмотрел пятнадцать минут, надоело — возьми и выключи. Щелкни и иди спать.
Сколько уж Юрка свой „парадный11костюм не надевал. Хороший. Валька купила. Двести с чем-то отдала. Это второй. Псрвый-то всего раз примерил. А выходить в нем — не выходил. А куда? В клубе пацанки восьмиклассницы танцуют. Их не видел? По телевизору хоть „Клуб кинопутешественников1' покажут. Сенкевич про папуасов или Хейердала расскажет. Или можно посмотреть „Следствие знатоков". Майор Томин очередную шарагу прищучит. Его бы к нам. Нашего бы снабженца тряхнуть, когда он запчасти выбивает. Вечер...
...Скотники. Михаил Тришин... Долго жил в городе. Жену там оставил. И детей бросил. Вернулся — женился на вдове. Муж у нее от алкоголя сгорел. Машина новая „Жигули" — в гараже стоит. Вдова на ней ездить не умеет. И Михаил ездить не умеет.
Дома у Михаила в плетеной загороди сто пятьдесят своих кур и семьдесят уток. После колхозных телят надо еще и свою живность кормить: воды им наносить, комбикорм насыпать. Выпить у Михаила есть на что: из-за плеча не выглядывает. Он и не „просыхает". И ковров у него в доме было много — на всех стенках висели. Сейчас их и паласы синтетические с пола сняли, рулонами свернули, поставили за шифоньером. Жена его сказала: от них у нее аллергия. И от громкого телевизора у нее аллергия тоже. В общем, все ценное с глаз убрали. Может, тому какая другая причина есть.
Колхозные специалисты...
Главный инженер. Агроном. Зоотехник и... другие — десять человек обозначены в конторе табличками на дверях кабинетов. Это некая каста. Новый экстракт деревни. Поведенческое их бытие определяется тем, что они вершат. Амбиции их подготовлены городом, институтами, техникумами. Старые специалисты, понуждаемые опытом, с деревенским людом запанибрата. Молодые все деревенское отторгают. Ими набран за годы учебы в институте внешний эпатаж города.
И они теперь носители духовных истин жизни. Свою культуру они набрали не за книгами в университетских библиотеках, не на галерках театров, а в пьяном общежитском балдеже, где рядом с конспектами, выклянченными у девчонок, липкие бутылки агдама. Гремел и подпрыгивал в углу комнаты магнитофон. И стояла неделями немытая посуда. И рвало от суррогатных смешений! в раковины, к которым утром было не подступиться.
Надираясь, навалявшись в пьяни, растрачивая вместе со стипендией родительские переводы, вобрав студенческую фанаберию, кураж, лоск, лексику, но не вобрав культуру, они в деревню несут образ, некую маску высокой особости, подвергая издевке все деревенское, как бы чуждое им. Кое-как справляют свои обязанности, принимая немалые оклады и узаконенные привилегии. Живут в своей деревне, изолируясь от людей и коснея в амбициях. Жизнь свою оценивают с демонстративным небрежением:,,А... живем здесь, в дерьме возимся".
Однако так на самом деле не думают. На машинах своих по округе шастают, жизнь свою творят. Вся другая жизнь — не их жизнь. Новые деревенские интеллигенты зоотехник Гриша Пырков и ветеринар Петя Лыткин не обременены гражданским подвижничеством. Живут в деревне энергично, взахлеб. Нет, Гриша Пырков, точно, подвижник: движется на своей машине за вениками, калиной, грибами. Весь в деле. Весь в блаженстве. Перед людьми ему даже машину притормаживать не хочется: пешеходы на деревенской улице — помеха: „Мельтешат перед колесами. Разбросал бы всех". В двери в Грише Пыркову и Пете Лыткину не постучишься...
* * *
Сергей никак не мог объяснить себе, кто он такой. Ну откуда взялся? Что за память беспокоит его? Это будто зовы какой-то чужой неуправляемой энергии. Наверное, далекие прародители его, при виде знакомой округи, являются ему безгласной силой, не открывающейся другим, не дожили там далеко, не долюбили, не дотосковали, не доудивлялись и... открылись в нем. Зрительный мир их, никогда не воссоздающийся, преображается в желанные звуковые галлюцинации. Неумолимым звучанием они говорят с ним и просят у него ответа. Эта радостная память их длится мгновения. И он ищет встречи с ней.
О существовании такого чувства никто не предполагает и никто не верит. НЕЧТО... Но ведь оно рядом, это НЕЧТО. „Я не могу от него оторваться. Сильнее этого ничего не бывает. Оно беспокойно. Требует выхода. А если честнее обозначить его — оно агрессивно, требует не единственного, а широкого захвата: если его знаешь — показывай, делись им, заражай его всесильным светом. Оно не только твое — оно всеобщее".
Недавно Сергей пошел за деревню на Черное озеро в угол. Там оно, за ивами, раздавалось и уходило в камышовую неподступную пойму. Деревенские ребятишки так и не знают, где оно заканчивается, это длинное озеро.
Он спустился вниз к чапыжнику, обрамившему берега, по тропинке пробрался к воде. Помнил: там старик Самошин всегда прятал свою лодку. Лодка была на месте, прихваченная цепью и замком к колу. Сергей нашел весло, подсунутое под сухую резинку в кочкарнике. Раскачал и вынул крепь с тяжелой цепью и вместе с колом забросил в лодку. Взял лодку за нос, вытолкнул в воду и запрыгнул. Когда оттолкнулся веслом, сел на сиденье, лодка поколыхалась и успокоилась. И сразу охватила тихая прохлада, исходящая от воды. Сергей не трогал гладь веслом, сидел неподвижно, а лодка медленно, еще от первого толчка, двигалась мимо разлапистых листьев, кувшинок и длинных, как лианы, корней, уходящих в глубину. А на воде разлилось солнце. У другого берега лежала на воде тень от подступившей стеной согорной чащобы. Сергей неспешно плыл у этой стены. Мимо продвигались тростник, высокие и тоненькие березки, штрихующие спутанную темноту ракитника. Казалось, неподвижно стоит белый гребешок согорных березок. Все здесь нетронуто — недоступен этот берег человеку. Начавшая созревать черемуха, осыпная, свисала с вознесшейся кроны. В глубине, теневом холодке, разваливая плети, под резными листьями, не таясь, нахально открывалась крупная смородина. А вот и... калина. Сергей даже замер от узнавания. Какой рясный и тяжелый куст! На ветвях, под вялыми листьями, провисали сдвоенные гроздья. Розетки. Такие красные. Такие тяжелые. Как они хрупко обламываются. Как сломленные, на сдвоенных рогатках с сухим отросточком по середине, они увесисто падают в мешок! „Мешок набивался, полнел. По бокам его выпирали упругие комельки. Он вываливал на подстилку на полу эту наломанную калину. Мать садилась рядом, молодая, с добрым светом в руках. Расхваливала калину, радовалась, любовалась. Вместе они очищали листья с веточек, складывали гроздь к грозди в пучки,связывали веревочками"...
Проплыл куст калины. Подступила стена зеленого камыша и опрокинулось его отражение в неподвижной глубине. Сергей опустил в воду руку.
Встречная ее плоть отдавала назад ладонь. Он будто стеклянный пласт раздвигал. Пересек дорогу сплошной островок ряски. Лодка, не чувствуя ее податливой пеленки, прошла тихо. И опять Сергей приостановился, не стал подталкивать лодку движением весла. Сидел. И чего-то не хватало ему. Хотелось разговаривать. Нет... не разговаривать — молчать не хотелось. „Ничего вы не понимаете, что я хочу сказать. Вода какая чистая"... И все? „Все"... „И еще... вон калина висит. И солнце на ней. Потрогай ладонью кисти. Какие грузные зонтики. Красные Холодные"...
— Серега, ты это... волну не гони, — скажут. — Чекнулся, что ли? Это ты Надьке мозги пудри. А то начинает: тема... мелодия... Кончай... Вот рыбки бы наловить на этой глубине или у деда Самошина в байдонках пошарить на шербу. Попробуем, а... Серега?
Был он на Черном озере...
И пошел на луга к Мне, где в детстве купался.
И увидел...
От самого спуска в пойму через нижние луга высился высокий глинистый вал. Разрезал он пойменную даль, каждый год зеленеющую после ухода речного разлива. Виделась раньше узкая конная дорога, убегавшая за кустарники и появлявшаяся на поворотах. А по сторонам ее поднимался сплошным ворсом пырей, вязиль. Розовыми головками цвел клевер и нехотя под солнечным маревом покачивался белоголовник. А в сенокос по растянувшимся вдоль Ини лугам поднимались стога и видны были их сбитые шлемы за кустами черемухи и крушины. И весь этот травяной ковер развалил огромный шрам. Вдоль земляного гребня лежали металлические трубы: водопровод для полива полей подключали к Ине.
А только что на Черном озере он видел накренившуюся насосную будочку. У подножия ее — цементную площадку, сползшую в береговой ир в глубину озера. Засосало в илистый берег огромный электромотор. Валялись гофрированные, как хоботы внеземных животных, из прессованной материи, толстые, пересохшие трубы.
Старый водопровод был брошен.
Вся некогда сооруженная поливная система расползлась, изоржавела, пересохла.
Ни трубы, ни мотор, ни шланги — ничто не убралось.
Брошено.
На лугах поливное устройство в удесятеренном масштабе сооружалось заново.
Недавно проезжал он с Юркой Карелиным через деревню Лебеди. Помнил: раньше в Лебеди нужно было въезжать через низкий деревянный мост. Шумно пробивалась в проран Иня. С моста в деревню дорога поднималась в гору. На возвышении по левую руку в ельнике стояла деревянная школа с окнами в резных окладах — бывшая церковь. Церковь не перестроенная, только купол, башенки и кресты сняты. Проедешь мимо и почувствуешь, словно нечто затаившееся мимо тебя проследовало.