Писали мужики с войны письма, поддерживая неумелыми и родными словами силы и надежды. Сначала письма были частыми. А смерть начала прореживать поток треугольничков. И выли бабы и ребятишки в избах. Выкрикивали вдовы силы, исчерпавшись в тех криках до дна, так и не восстановившись потом до самой смерти. Обрывались ниточки войны с деревней. Сначала через одного, потом засияли бреши, потом остались одиночными вехами. И обозначились мужики только фамилиями на мемориальной доске у крашеного бронзовой краской солдата возле конторы под кустами. Больше двухсот фамилий...
— А ты во время войны не выла. Андрон, после четырех ранений и госпиталей, пришел живой с руками-ногами. Только семь ребер, раскрошенных взрывом, выбросил у него хирург. Разрезали глубокие складки щеки. И черен он стал лицом. Впала, ужалась грудь: довоенный костюм стал велик. На лацканах пиджака поносил он малое время свои ордена и снял. Не перед кем красоваться: в колхозе вдовы да ребятишки ненакормленные. И еще два мужика на всю деревню живыми вернулись — один без руки, другой ногу волочит, при каждом шаге морщится.
Поставили Андрона возить с фермы на маслозавод колхозное молоко. Бабам с этой работой не справиться: подними-ка полные фляги на телегу. В ней одной сорок килограммов. На заводе сними. Вылей. Андрон справлялся. Не престижная для фронтовика работа — не начальник. После войны мужики при должности. Воевал... С орденами пришел... Партеец и... — молоковоз. Доярки им довольны. Подсобит. Подхватит. Увидит — и всегда готов тяжесть облегчить. На ферме, где одни бабы, — мужик есть мужик. Шибко при нем не расскандалишь не поматеришься. Как-никак стыдно — баба. Как партейный выбран он в правление колхоза — „авторитет". И трудодни хорошие идут — полтора трудодня в сутки. По всякому ему работать приходится: и утром-то, чуть свет, он с молоком едет на маслозавод, и ночью-то, бывает, везет. Один. Никого рядом...
— И подмывает-то тебя, Евдокия Петровна, и злит его несообразительность: „Хоть бы раз догадался бидоном из фляги зачерпнуть. Все бы на простоквашу отстоялось. Все бы ложкой снимки сняли, да хоть чуток масла сбили. При молоке, а не выгадает. Ротозей неуступчивай".
— Помнишь, помнишь? Ты вся извелась. Всю тебя искрутило. На зло ему, чтобы подсказать, хотела дома из пустых фляг остатки в кастрюлю слить. Как накинулся: „ты меня с другими не равняй. У других совести нету и я свою за кружку молока должен заложить?"
Ты и на обед ему готовила пустые щи. Губы поджимала. К хлебу из клеклой муки сухую картошку ставила. „От малокровия у меня чтой-то голова болит. При таком питании..."
Андрон с сердцем откладывал ложку.
„Я же виновата. Прям обалдел. Езжай на МТФ. Там напейся. Бабы тебе, поди, прямо из-под коровы парного подносят".
И так каждый день.
Намекала. Склоняла. Куражилась. Унижала. Ты была поражена желанием брать даровое. Неучтенное — так тебе казалось. Терзаемая сознанием, что нс добираешь, ты ходила вокруг фляжного молока как измученная кошка вокруг чужого мяса. Ты создала в доме напряжение неудовольствия. Разрушила лад. Жизнь — занедужила... „Ой, он еще говорит! Растопша... Чья бы корова мычала, а твоя молчала... Бок у него болит... Надсажайся, надсажайся... Сила есть — ума не надо. Кажилься задарма"...
У тебя был большой запас подковырок, чтобы шпынять ежедневно.
Андрон входил в избу как во враждебную зону, в которой всегда приходилось сопротивляться.
И раз... Ты помнишь этот день? Помнишь... в сумерках перед рассветом он ехал переулком у своего огорода. У плетня приостановил лошадь. Снял с телеги флягу со сливками, перебросил через плетень в полынь — вернется, в погреб переставит. И надо же — соседский парнишка эту флягу увидел.
Собрались бабы. Флягу достали и привезли прямо в контору. ..Вот новость, так новость! Это Андрон-то? А еще партейный!" Стали ждать, когда он с завода вернется. Как по улице поедет? И он... мимо глаз... всей улицы... проехал...
Милицию не вызвали. В суд не подали. Простили: сливки-то колхозу возвратили. А он.. уже не было для него в деревне жизни. Никто не требовал от него оправданий. Только потерял он право глядеть людям в глаза. Жил он остатние годы как прокаженный... Казалось, деревней все забыто, забыто... Ан нет. Им не забылось...
И никто не знал, что тебя надо было выводить на суд...
— Что ты на всю деревню благостишь-то?
— Я голос подаю. Я называю. Я душа твоя...
И подмешивала ты менструацию в брагу зятю своему, чтобы к дочери присушить...
Тут Авдотья хватила ртом воздух как рыба.
— Нету души, нету... Отвяжись ты... Нечистый дух...
— Я всегда буду.
— Что хочешь-то от меня? Отпусти. Ну,отпусти. Ведь ты же... Сережка.
— Зачем заставила его эту черную бурду пить? Зачем принудила мужа флягу у людей украсть?.. А..? Я теперь тебя каждый день буду об этом спрашивать... сам все ниже и ниже клонился к лицу.
Она опять закричала. А крика не получалось — он был как в кляпе. И вдруг вырвался — будто его развязали. Она сама услышала его, проснувшись.
— Да что же это? — еще продолжала она видеть Сергея, но только уже проходящего мимо на осторожных ногах.
„Как с парнишкой встречусь-то теперь? Откуда он все знает-то? Кто рассказал-то ему?
— Чтой-то я? Ведь сон это. Приснилось...“
Она встала, а от наваждения не могла отойти. Изба всеми стенами смотрела на нее.
„Надо в церковь съездить. Свечку поставить. Андрона отпеть. Теперь, говорят, по бумажке отпевают. Сорок дней-то справила. Как надо все сделала — чтобы не приходил. А тут прибластилось так... Ссыкуха лупоглазая оборотня напустила... Этого косулядова-то правда не надо бы трогать. Али правда он все знает, че ли? Ой поладить надо... Напасть-то какая..."
Сергей сидел на веранде клуба, навалившись на обветренную стойку, смотрел вокруг и думал: он дома. Так называемый „молодой специалист". „Работник идеологического фронта". Призван привносить духовность в деревню. А деревня живет своей жизнью — убирает хлеб. Комбайны обмолачивают валки, машины возят на ток пшеницу. За деревней бульдозер роет траншею под силос. На току подрабатывают зерно рабочие с шахт. Со всех сторон доносится в деревню голос машин. И вечер этот голос приглушил: набирает силу другая жизнь. К клубу подтянулся табунок девочек. Днем они вне работы. Не задействованы. Неведомо кем оберегаемы от общих деревенских забот.
За ними, разрывая воздух, кругами вокруг клуба, начали носиться ребята на мотоциклах. По двое. По трое. У крыльца вздыбливали машины, как мустанги. Колеса рвали дерн. Парнишки' на мотоциклах бесчинствовали, куражились. За ними мелочь, босотва гонялась на велосипедах. Мотоциклы, покуражась, утихли. Их приткнули к стенам клуба. Четырнадцатилетние наездники, кучкуясь, предстали пред всеобщие очи. Шла молодая деревня на музыку. В чехословацких кроссовках, варенках со множеством карманов с застежками из крупных медных зубцов, в трикотажных кофтах с отштампованными на груди головами „Битлз". Появился СПТУшник Алеха Безуглов. Алеха учится в училище механизаторов в городе. У него вздыбленный валик волос через всю голову. Агрессивный такой гребешок. Алеха — панк. Деревенские ребята вьются вокруг него. Каждую неделю Алеха привозит с собой записи зарубежных ансамблей. Алеха свой парень в клубе. Его заговорщицки встречает Саня. Над новыми роликами склоняет голову и заведующая клубом Надя. Панк Алеха Безуглов о записях договаривается с ребятами на городском рынке. Там собираются знакомые — свои парни. За запись каждой катушки своя такса. У СПТУшника Алехи Безуглова есть записи всех импортных новинок рок ансамблей. Саня это ценит. У Сани, Нади, Алехи взаимопонимание. Солидарность. Четырнадцатилетние мотоциклисты чувствуют некую обделенность и понимают: не они делают музыкальную погоду. Главные роли в клубе не у них.
Бананы, брюки, джинсы. Импорт. Ширпотреб. Куртки. Майки с оттиснутым Высоцким. Скандинавские замки на спине, фирменные наклейки, металлические бляхи на задницах, трафаретные оттиски чужеземных фраз: все перехвачено, слизано с цивилизованного города, энергично вобрано с телевизоров. Амбициозный мир четырнадцатилетних, В пестром скопище свои лидеры, кланы, золушки, элита. Взаимоотношения щадящие. Каждый знает свое место. Толковище дифференцировало отбор по доходам, по возможностям: обозначилось социальное расслоение. Роился новый мир четырнадцатилетних — подрост деревни, ее шлейф.
Ну вот и время подошло. Надя в предчувствии ритмов вся в деле. Перед ней благоговеют. Все под ее волей. Она распорядительница: вершит, упивается своей ролью. И вот она „Повелела". Дала „Добро". Саня, пощелкав выключателем, врубает маг. И клубный зал мгновенно наполняется ухающим грохотом. У Алехи опять новинка и танцы начались с песенки новой группы „Нана“ — „Бабушка Яга". Парнишоночки включились в танец. Лица отрешенные, в независимых масках. Тела в ритмической трясучке, имитируют сексуальную откровенность.
Ба, ба, ба, бушка Яга,
Костяная ножка,
Ба, ба, ба, бушка Яга,
Выгляни в окошко.
Не успели разойтись, притулиться к стенкам, на предельном звуке, даже ноги почувствовали гудящее напряжение пола, включилась запись новосибирской рок-группы. Надорванным, разбойным голосом, в нервном ожоге, здоровый мужик выкрикивал: „Не отнимай мой завтрак, паскуда"...
Мужик орал, а мальчики и девочки не врубались в смысл роковой песенки, тасовались телами, пребывая в отрешенной изоляции. Хотя все танцевали, но песня про „завтрак" и „паскуду" их не возбуждала: напрасно мужик надрывался в микрофон.
А вот самый любимый, самый... Захватывал, отпускал все пружины.
Распутин, Распутин...
И девушка поет с азартом. И голос ее в радости, беспамятстве, молодой, красивый. Непонятный. Только узнается единственно знакомый причет: Распутин, Распутин...
Заводятся ребята. Даже в перерыве, даже на веранде, девочки подрагивают ногами, будто подключен к ним ток высокого напряжения и они все под этим током в ритмическом тике. И каждая клетка, заданная ритмом, живет в нервном импульсе и не затихает у них до самого конца.