Но... какие-то сомнения разговор с отчимом во мне оставил. Я от них отмахивался, однако совсем прогнать не мог. Вдруг и правда без того, без горького опыта в писатели не попадешь? И еще... Может, в самом деле в этом есть какой-то интерес? С поцелуями тут сравнение было явно некстати: ведь целовались-то мы не всерьез, а по эдькиному наущению. А парашютный прыжок — он вскоре мне приснился. Будто стою в самолете у открытого люка, а пустота внизу отчаянно пугает и... тянет, тянет к себе...
И поселилось во мне похожее на мохнатого жучка любопытство. Время от времени жучок этот словно царапал меня лапкой: „Страшно? Зато в дрожании нервов есть своя приятность". Щекочущими усиками страх трогал у меня донышко сознания: „А тебе ведь интересно, что испытывает человек, когда с ним случается т а к о е"
Я понимал, что жучок этот — враг. Иногда я его просто ненавидел. Мысленно бил по нему поленом — чтобы в лепешку! На какое-то время помогало. Но потом жучок оживал. Будил воображение. Я порой представлял себя маленьким кадетом (вроде Буланина из повести Куприна), которого ведут в подвал, где скамейка. По бокам от меня два стражника в старинных мундирах и милицейских фуражках, а внизу ждет тетя Шура...
Я опять — трах по жучку!
Известно, что клин клином вышибают. И я решил больше не бояться книг, где есть такие вот эпизоды. И первым делом прочитал о Томе Сойере.
И тут убедился, что мама была права: повесть замечательная. Ну да, лупили там Тома несколько раз, но, по правде говоря, не очень страшно, как-то мимоходом. И не испытывал Том при этом никаких моральных терзаний. Поэтому и я не стал их испытывать, когда читал. И с восторгом узнавал о все новых приключениях в городке на Миссисипи.
Но дело не только в приключениях и тайнах. Почти все, что Марк Твен писал о Томе, было понятно мне так, словно случилось рядом, с кем-то из здешних мальчишек или со мной самим.
Были вокруг деревянные заборы — в точности такие, какой красил Том. На улице Герцена мы со старыми приятелями затевали такие же игры в войну и в разбойников. Река Тура казалась мне похожей на Миссисипи — по ней тоже ходили колесные пароходы. Поэтому городок Тома — Сент-Питерсборо — сделался для меня просто родным.
...Именно Сент-Питерсборо! Перечитывая „Тома Сойера" позже, в других изданиях, я вдруг узнавал, что этот маленький город на великой реке Америки называется иначе: Сент-Питерсберг, а то и ...Санкт-Петербург!
С ума сойти! Веселая одноэтажная родина Тома — с ее солнечными заросшими улицами, зелеными откосами над рекой, таинственным домом с привидениями, с деревянной школой и рассохшимися бочками, в которых любил ночевать Гек, — вдруг Санкт-Петербург!
Это название у меня всегда было связано с двухглавыми орлами, с Петропавловской крепостью из книжки о декабристах, с пасмурной погодой и портретами царей в старом журнале „Нива".
Причем тут наши игры в пиратов и воздушные змеи над желтыми от одуванчиков полянами?
Нет, настоящий город Тома Сойера (и мой тоже) — был только в той синей книге, напечатанной в 1937 году в издательстве „Художественная литература" тиражом в тридцать тысяч штук (для нашей страны — совсем не много, как объяснил отчим).
Именно там — вместе со мною — Том и Гек удирали на остров Джексона, обмирали от страха на ночном кладбище и в конце концов отыскали клад!
...Если оказалось возможным найти клад в Сент-Питерсборо, то почему нельзя это сделать в Тюмени?
Такая мысль неизбежно должна была возникнуть у меня. И возникла. И разгорелась!
Но для поисков клада нужен был надежный товарищ. Девчонки, разумеется, не годились. Друзья на улице Герцена быстро зажигались всякими идеями, но так же быстро остывали. А искать сокровище — дело долгое, требующее терпения и немалого упорства.
Что оставалось делать? Не Рюху же посвящать в свои планы! И, естественно, мысли мои обратились к Володьке.
Володька жил на той же улице, через дом от нас. Жил, как я помню, с теткой и ее мужем. Его мама была где-то в другом городе, а отец погиб на войне. Почему Володька был не с матерью, я не знал, а он не объяснял. Вообще мне казалось, что есть в его жизни какая-то печальная тайна.
Однако Володька не был печальным человеком. Он отличался жизнерадостностью. Только не шумной, а спокойной такой, похожей на задумчивую улыбку.
Мы с ним познакомились в первые дни после моего приезда на Смоленскую. Там, у соседних ворот, на меня накинулась крупная скандальная шавка, и я позорно заревел. И тогда неведомо откуда возник этот мальчишка с косой светлой челкой, торчащей из-под вязаной шапки, с тонким лицом и теплыми серыми глазами.
Он спокойно и бесстрашно дал шавке пинка, и та вмиг улепетнула в подворотню. А мальчик глянул мне в лицо:
— Она не вернется, не бойся.
— Я и не боюсь, — глупо пробормотал я. Мальчик даже не улыбнулся, кивнул понимающе.
— Пойдем к нам во двор, умоешься.
На дворе у крыльца висел зеленый эмалированный умывальник. Я стыдливо и сумрачно смыл слезы льдистой мартовской водой, а мальчик вынес мне полотенце. :
— Да ну, зачем... — совсем застеснялся я. — Обсохну и так.
— Бери, бери. Меня зовут Вовка. А тебя Слава? Я слышал про тебя от девчонок.
Вот так мы и познакомились. В разговорах я называл его Вовкой, а про себя Володей или Володькой — это имя мне больше нравилось. Красивое оно было, благородное. Очень подходящее для моего нового друга. Ясное благородство было не то что главной чертой его характера, а как бы единственным материалом, из которого был слеплен этот мальчишка.
Только не подумайте, что это был образцовый пай-мальчик. Он мог дурачиться и участвовать во всяких проказах, мог лазать с нами за черемухой, мог ругнуться при случае. Но вся эта шелуха уличных нравов не приставала к нему, легко осыпалась, как осыпается случайный сухой мусор с хрустального кубка.
Было немыслимо представить, чтобы Володька сжульничал в игре. Или чтобы первым замахнулся на кого-то. Он любого драчуна останавливал взглядом. Эдька Рюхин при Володьке ни на кого, даже на меня, не лез со своими наглыми придирками.
Впрочем, они — Володька и Эдька — почти не разговаривали, если даже оказывались в одной компании. Это были люди из разных миров. Разумеется, Володька в глубине души испытывал пренебрежение к Рюхе. А тот явно робел — не перед силой Володьки, а перед недосягаемой чистотой его характера.
Впрочем, Володька редко бывал во дворе рюхинской компании. Чаше всего мы играли вдвоем. У Володьки были удивительно умелые руки — он мастерил деревянные мечи, фанерные щиты, луки, стрелы с жестяными наконечниками. Оснащенные этими оружием, устраивали мы на просторном дворе битвы и турниры. Мы были рыцарями и вождями разных народов.
Сначала мы стреляли из луков — не друг в друга, а во „врагов", нарисованных на заборе. Потом сходились в сражении на мечах. А затем уже, бросив оружие, вступали в рукопашную схватку. Боролись мы на куче стружек, насыпанной у сарая. Кто клал противника на лопатки, тот и выходил победителем из долгой и упорной войны.
Затем побежденный, вздыхая, вручал победителю картонный „ключ от города" и обещал исправно платить дань. И платил — приносил к ногам своего победителя вырезанные из цветных журнальных картинок фрукты и драгоценные шкуры зверей. В этом ритуале не было унижения, потому что победитель тут же хлопал бывшего противника по плечу, хвалил за храбрость и объявлял его своим союзником и братом.
Кроме того, победителями и побежденными становились мы по очереди. Володька был, конечно, более сильным, а главное, более ловким фехтовальщиком и борцом, но великодушно делал так, что радость победы делили мы поровну...
А еще он был удивительный рассказчик!
Если по отношению к своим литературным способностям я испытывал массу сомнений, то уж про Володьку-то знал точно: он обязательно станет писателем, если захочет.
Иногда мы вчетвером (с девчонками) усаживались в укромном уголке за поленницей и Володька заводил придуманную им длинную историю о приключениях маленького партизана Витьки Морковкина. Этот мальчишка с такой совсем не героической фамилией творил чудеса храбрости в тылу у фашистов и умело расправлялся один с эсесовскими подразделениями. Взрывал эшелоны, угонял самолеты, выкрадывал немецких генералов, мстил за погибших отца и мать, за своих друзей. Мстил с такой ясной отвагой и благородной яростью, что у меня, честное слово, иногда щипало в глазах.
Однажды Витька Морковкин чуть нс погиб. Фашисты поймали его и готовились расстрелять. Но потом отпустили его на сутки, чтобы он смог перед смертью побывать на могиле мамы. Взяли честное слово, что он вернется. И конечно, хихикали заранее, думая, что русский мальчишка испугается, не придет, а они его заманят в ловушку и все равно расстреляют: не только как партизана, но и как труса.
Но Витька вернулся. И его на ночь посадили в глубокий подвал. Казалось, нет спасения. Но вот тут-то наконец пришли на помощь наши танки. И маршал Василевский сам вручил юному мстителю орден Красного знамени.
Конечно, в моем представлении Витька Морковкин был в точности похож на Володьку. Я знал, что, если бы враги отпустили под честное слово Володьку, он вернулся бы не дрогнув.
А я? Вернулся бы?... Я боялся задавать себе такой вопрос. Потому что, увы, знал себе цену. Как далеко мне было до Володьки!
Мама однажды сказала про него:
— Удивительно светлый мальчик...
Это, когда он оказался у нас дома и между делом, ловко так помог маме перепеленать горластого Леську.
— Где ты научился? У вас дома тоже есть маленький? — спросила мама.
— Нет. Я помню, как меня самого пеленали. Правда-правда! — И он засиял улыбкой. А когда ушел, мама и сказала эти слова. И мне показалось, что в голосе ее мелькнула грусть: почему я, ее Славик, не такой хороший?
Но я и не подумал обидеться на Володьку. Я был влюблен в него крепкой, хотя и тайной, бескорыстной любовью. Как в идеал друга. Мне нравилось в нем все. И как он отбрасывает со лба свою отросшую челку, и как смеется, и как носит свои залатанные штаны и выцветшую шерстяную блузу с галстучком и квадратным воротником — словно фрачную пару или изящную форму старинного гусара. Нравилось и то, как моментально вспыхивает в Володькиных глазах сочувствие, когда кому-нибудь больно...