Повариха уехала.
Комбайнеры заторопились.
— Сергей, может, с кем в кабине проехаться хочешь? Нет, рубашка у тебя легковата. Я уже у шапки уши опускаю. Наверху ветер просифонит.
Комбайны запустили, вывели на валки. Сергей сел в солому. Горячая, изжеванная пыль клубилась над кабинами и сваливалась шлейфом по тихому ветру. Машины жадно захватывали улежавшиеся валки, хозяйствовали, властвовали над расстеленной землей. Только маленькие фигуры комбайнеров казались замершими — темными силуэтами на вечернем поле и никак не проявляли себя: громадная машина сама по себе, неподвижные фигурки сами по себе — вечны. Ему даже показались они в своих кабинах над полем обреченными на неподвижность, как каменные истуканы на курганах. Хоть бы шевельнулись, хоть бы обнаружили признаки жизни. К нему даже подступало крамольное недоумение: столько часов сновать туда-сюда, биться в машине. Думают ли они о чем в своей неподвижности, живут ли? Столько часов в один конец и обратно, туда и обратно и много дней...
Подъезжали из деревни машины, пристраивались сбоку к комбайнам. Сергей увязывался с ними, трясся по жнивью и придерживал мешок от шнека. Пшеница хлестала по ногам, забивала ботинки. Когда машина была загружена до краев, Сергей соскакивал, вытряхивал пшеницу из ботинок и ждал новую.
Комбайнеры кричали что-то, но Сергей не разбирал их голосов и вблизи заметил, что мужики в кабинах все-таки живут.
Они вдруг, по им одним понятным сигналам, в одночасье остановились, собрались вместе, полазали по карманам, собрали в пачку деньги, вручили Кольку и отправили его в деревню с машиной.
— К Зинке подпольщице. Есть у нее. Сам смотри... — сказали Кольку. — И не жмись.
Колек уехал. Мужики отправились к своим комбайнам. Комбайны зашевелились. Тронулись. .Остался стоять один Кольков. Рядков оставалось уже немного: видно по сваленным купам соломы.
Колек быстро обернулся. В старой дерматиновой сумке у него стояли десять бутылок белой., Мужикам подал знак.
Все. Комбайн Ларина первым сошел с полосы. За ним уже двигался вдоль скопненных рядов соломы комбайн Дрыги и только комбайн Ивана Панюкова удалялся на край поля по последнему рядку. Его не ждали — собирались к обжитой копне соломы.
До сумерек убрались. Слизали последнее поле.
Все съехались. От работы отдыхали на ногах — разминались. А сумку уже видели и положок, расстеленный Кольком, и хлеб на нем, и алюминиевые кружки.
Но не спешили садиться — уважали степенность. Предстояла не просто выпивка, а заработанный ритуал, требующий не суетности, а мужского уважения. Все... Главную свою работу закончили и вольны. И никакой хрен не указ. И сели вокруг положка. А на куртках, на телогрейках пыльных писать можно. Руками кружку не поднять: железо можно, стакан — трудно.
— Вот интересно как бывает, — сообщил Ларин, — у меня мотор, только последний хвостик добрал и все — захлебнулся. Как кто подсказал. Отмолотился и затарахтел вхолостую.
Колек разлил по кружкам. Разобрали.
— А ты, Сергей? Как не буду? Это ты брось. А много тебе не йадим. Эту не выпить — грех. Здесь у нас не пьянка. Это богов завет. Месяц с сидений не слезали. Что, мужики, ведь нормально поработали. И дотемна вечер даже для выпивки оставили. Ну, подняли...
Сергей не знал, с к о л ь к о ему налили, хотя кружку держал. Водка там не видна была. Алюминиевая кружка, побитая в переездах, внутри была темная, по ободку на дне обозначился светлый круг, но сколько в ней водки, не определишь — прозрачная водка. А чувствуется, что-то колышется.
Сергей поднес кружку к лицу — ударило спиртным, но не противным на осеннем холоде, медленно выпил.
Мужики на него смотрели, подали кусок мяса, подождали, пока закусит. Бережные были мужики. Не смеялись. Сергею, одинокому в деревне, давно не слышавшему слова участия, стало легко на душе, близко где-то предчувствовались слезы.
— Будто ангел по сердцу босиком прошел, — сказал Колек. — Что, Сергей, захорошело? Времени-то у нас сколько! — опомнился Колек. — А бутылок-то еще сколько! — развеселил всех.
Потом выпивали уже без церемоний: в рядовом говоре. Наливали-выпивали, закусывали. Только поосторожились: мужики, мясо надо растянуть.
Сергей уже выпивать отказался.
— Нет, так нет, — сказали. — Поняли, Серега. Только ты у нас тут не простынь в одной рубашке. Может, тебе куртку мою дать?
— Не, — сказал Сергей. — Сейчас согреюсь. Я же не просто так остался.
Он вынул из чехла баян.
Пока расстегивал, думал: что подобает в таком случае? Развеселились уже мужики... Веселую? Зачем в этом поле у комбайнов, у копны соломы веселая? Песню какую — не в том настрое: чего это вдруг песня. Не для песен сидят — выводят себя из усталости водкой — всесветной врачевательницей. Что ладно будет к месту? Ведь ждали же чего-то? Оставили. Что не собьет раскочегаревших свои чувства говором и дружеской откровенностью мужиков?
Вспомнил фронтовую передачу о Василии Теркине: „И кому какое дело, кто играет, чья гармонь". Просто все решил Твардовский... „бросил пальцы сверху вниз“... „Ах, какой вы все, ребята, молодой еще народ". Сергей с издевкой поддел себя: Это я-то, это о мужиках-то: молодой еще народ?..
И вдруг баян хрипло рявкнул. Сергей непроизвольно устроил беготню пальцев по всему ряду. Однако в этом раздрызге была озорная система. Он ловил глазами их лица. Говор смолк.
„Мы по улице шагаем, Девок нету — так гуляем", — не стесняясь, кого-то передразнивая, выкрикнул Сергей. А он и правда пьяный был — голова легкая.
С ухажеркой Клавою,
Я по речке плаваю.
А причалить не могу —
С палкой муж на берегу.
— Ну дает, бляха-муха, — восхищенно выругался Колек.
— Что сыграть? — Сергей сдавил баян. Выжидательно смотрел на мужиков.
— Все, — сказал Колек. — Что хошь... Концерт по заявкам.
— А что по заявкам? Заказывайте.
— А, правда, ты все сможешь сыграть? Какую скажи? Все? — заинтересованно захотел убрать сомнения дядя Петя Панюков.
— Песни?
— Ну песни. А что еще бывает? Ну пляску. Подгорную там. Танцы?
— Могу.
— Все, что ли, какие есть?
— Это не сложно. Даже ту, которую не знаю, сыграю. Напой мотив, я его возьму.
— Это как, талант или ты разучил все?
— Ну, талант!.. Нет... Просто, что слышу в себе — все на баян перевожу. Ну... проигрываю. Вот про... про вечер этот можно сыграть.
— На хрена... Симфонию поди какую-нибудь начнешь, — не согласился Колек. — Я как-то не люблю даже на баяне всякие переборы. Тирли... Тирли... Начнет прыгать туда-сюда. Вроде он вот как хорошо может. Не поймешь... А другой как заиграет, все... Это — музыка. Все понятно. Что-то как подмывает тебя...
— Про пьянку нашу можно сыграть. Про вас кого-нибудь.
— Как это?
— Ну давай, дядя Петя, я вас сыграю. Покажу какой вы есть.
— Ты что, Серега, разве можно человека музыкой изобразить?
— Сыграть? А вы скажете: угадал я его нет?
Дядя Петя — родня Сергею по матери. Еще мальчишкой Сергей бегал за ним по пятам, когда молодой еще дядя Петя ходил с орденами и медалями на гимнастерке. Когда умерла его мать тетка Наталья, дядя Петя зашел в закуток за сарай и плакал. Его нашла бабка Гурьяниха, подсела рядом и гладила по голове.
— Петь, Петь, Петь... Ну поплачь, поплачь, легче будет. Не держи горе в груди. Нет — рано ушла... Ох и песельница она была, Петя. Как за столом пела. „Черные очи, черные брови“...
— Я знаю. Украинская...
Дядя Петя соглашался. Успокаиваясь, вшмыгивал в нос натекшую на губы влагу и слезы. Промакивал лицо ладонью.
Сергей видел его тогда, любил, жалел и стыдился его слез — ему не хотелось, чтобы солдат в гимнастерке плакал. Какой же это фронтовик. Фронтовик — это...
Сергей громко, взрывными ударами, воспроизвел какофонию военных песен: „Марш артиллеристов", „Вася-Василек“, мелодию из кинофильма „Актриса", „Кто сказал, что надо бросить"..., „Землянку", „На безымянной высоте", и ту, что „нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим". На этой он подольше остановился, когда почувствовал, что у мужиков горестный холодок подъема, той сосредоточенности, когда бесконтрольно срываются все заклепки и человек непредсказуем в своем чувстве. И тихо, почти приостановившись, почти замолчав, глядя куда-то, помня и уже жалея, выговорил давние слова „Черные очи, черные брови". Выговорил эти слова и дальше не мог: глянул на дядю Петю Панюкова, уже пожилого и выпившего, и не узнал его. Нет, узнал... Он был там, на дровяном пеньке с бабкой Гурьянихой. Только глаза были другие — в недоумении и испуге.
Глядя перед собой, он налил себе кружку водки и выпил машинально безо всякой очереди и зло откусил корку. Вскочил. Походил вокруг. Остановился около Сергея. Хотел сделать какое-то движение или сказать что — не стал. Сел на свое место. Тогда только сказал:
— Давайте выпьем еще.
Выпили. Помолчали.
— Ну, Сергей, — сказал дядя Петя, — молодец, что остался. Правда, мужики?
— А ты ничо, наш парень, — похвалил Колек.
— А теперь слушайте... Кто это?
Сначала Сергей пародийно вывел плаксивую мелодию: „Вот умру я весною, похоронят меня, и родные не узнают, где могила м-о-я-я“...
Прервал ее надрывным выкриком: „Где мои семнадцать лет, А где мой черный пистолет?"... „Распроклятый сын, камаринский мужик, заголил жопу, по улице бежит". Потом Сергей пожалел „Камаринского мужика"— сыграл ему хорошую щадящую мелодию, извинительную. Потом эта мелодия начала портиться — вздрагивать, выпендриваться и под конец Сергей нарочно громко выявил на ладах: „Тырли... тырли..." И замолк.
Мужики развеселились, стали хохотать, обнимать запанибратски Колька.
— Точно!.. Это ты, Баламошка. Ну, Колек!.. Тирли... тирли... Где мои семнадцать лет. А!.. Я на твою лысину даже и не смотрю.
— И не он это, — заоправдывался Сергей; ему показалось, что в своей игре он далеко зашел.
— А вот это... в таком состоянии... ну, по пьянке, вы сможете слушать? хмель хочу перебить: все-таки много уже выпили. Я вот это люблю. Правда, она не под этот вечер сегодня.