— Я еще не так могу, — похвалился Венька, перестав сопротивляться и развлекая веселым нравом близкую толпу, плюхнулся с размаху в лужу животом и к всеобщему восторгу, поплыл. Бабы визжали.
Сережка посмотрел на Шляева, минуту подумал, не вышел на крыльцо, а сел в открытом окне с гармошкой. Назло всем нарисовался. Плохо было у него на душе. Но заорала на всю деревню гармошка. Давно ее так не слышали. Маленькая двухрядочка. Разгульная. Пуговиц-то у нее мало. С перламутровой березкой на обшарпанном лаке — гармошка Семена Насонова из Тульской России принесла в Сибирь золотой свой голос. Сколько любивших ее сердец похоронено, а на зов ее все идут и идут люди.
А люди и правда шли: от соседского крыльца, от свадьбы отпочковывались.
Сергей больше уж ничего не терял — все было кончено. Ознобило грудь и руки морозом с Ини — тонет он в снегу у полыньи. Палит огонь пальцы, а они, отгрызенные морозом, чувствуют упругие голоса ладов и выплескивается разудалая и беспечная пляска у пьяного гармониста.
И закружилась разгоряченная пьянь около чужого хмеля.
Рвись, гармошка! У Сергея нет сегодня ни границ, ни стыда: душа расстегнута. Рубаха расхристана до пояса. Все оборвалось в его деревне. А он — пьянее всех.
Вылез, наконец, из колеи Венька Шляев. Народ его сторонился — больно грязны были у него штаны и рубашка. А Веньке хотелось сплясать, и он ловил, кого бы захватить своим весельем, на ком бы остановить удаль.
И показалась ему Степка. А Степка была к веселью готова — все поощряла.
И только хотела Степка выскочить, только хотела воздеть руки кверху, завести пьяного плясуна, Сергей ее увидел: до чего же она на Надьку похожа — ее родня.
Затихло что-то в Сергее, утишил он гармошку и игру — будто поймал Степку за руки и подержал их затем только, чтобы Степку на самом порыве, на самом краю остановить. А потом взял ее душу и полоснул сдерживаемым звуком гармошки по самому ее крику, по самой боли и самой радости. Поймал ее на экстазе тела, покачал в беспамятстве из стороны в сторону и отпустил ее руки. А она, выпростав их, выхлестнутая высвобожденным криком гармони, закружилась перед всеми людьми. И нравилась же ей пляска, и нравился развеселый парнишка.
— Надька, Саш, — всполошилась мать Надьки. — Че деется-то: Сережка Корчуганов всю свадьбу сманил.
Городские ребята зашебушились. Сбились кучкой. И всех как ветром сдуло. И Сашка с ними.
— Саш, Саш, ой не затевайте там ничего. Ой не наделайте горя, — кричала испуганная Ефросинья. — Дернуло меня за язык. Надьк, удержи Сашку.
Ребята пробились сквозь толпу, встали напротив.
— Слушай, парень, ты что тут меха развел? Кончай шарагу.
Один совсем приблизился к Сергею.
— Сказали же... Может помочь?
Он взял за обе стороны гармонь. Вместе с ремнями по-хозяйски сдернул, поставил у стены на завалинку. Сергей чуть не сполз вместе с гармошкой с окна. Но тут же подтянулся, уперевшись руками, удобнее сел, поправился, поставил одну ногу на подоконник.
— Че делаешь-то, страмец, — забазлала Степка. — Вы че мальчишку окружили? Ну-ка! Че это мы смотрим-то?
— И что? — спросил Сергей. — Бить, что Ли, пришли? Прямо с гулянки. Стаей?
Посмотрел на Сашку.
— Успокойся. Все ладом. Что паникуешь? Не нужна она мне сто лет. Иди, догуливай свадьбу. Я сказал... не нужна. Ну и... а все-то что стоите? Пошли вы... Гармонь подай, — сказал опешившему городскому парню. Тот подал. Сергей опустил ее через окно на пол, соскочил с подоконника и пошел ото всех. А на улице в ночи тихо стало. Очень тихо...
Сергей целый день лежал на кровати ничком. Он и сам не мог бы сказать: плакал он или успокаивал горячечную память. А она то смирялась, то взвивалась до разрушающей агонии. Он тогда вдавливал лицо в подушку и душил крик. Когда отходил, чувствовал, что влажная подушка неприятно холодит лицо, перекатывал его на другое место.
Горячечная память разбросана — не удержишь...
Месяц над головой. Блеск зимней дороги. Прохладное прикосновение губ. Глубина полыньи в снегу под мостом. Он рядом. Над деревней в ночи нет света. Я стучусь... Я стучусь... Литятутки, литятутки, литятутки, два гуся...
Мчатся тучи, вьются тучи... Кого хороните? „Ведьму замуж отдают". Беснуетесь на пепелище... Дай на шапку твою полюбоваться. Она у тебя фотогеничная: на сугробе, как на экране — снег вокруг светится. Да ты и сам... Сядешь, поди, на сцене, заиграешь, сердце у всех в пятках. А я... Нет...
„Неужели под сердцем падают, как под ношей?
...Дорогие мои... Х-о-р-о-ш-и-е...
Как теперь? Как теперь? Как теперь?
В дверь стукнули два раза. Вошли.
— Не закрыто. Не спят. И не отвечают. Ну ладно. Мы войдем как домой, — сказала Людмила Букаевская. — А мы завтра уезжаем. Я пришла попрощаться. И вот твое белье.
Она присела перед Сергеем, положила ладонь на его голову.
— Это не конец, Сережа. Это только первое. Не убивайся. Все перемелется. Кончай-ка. Я пошла печку затапливать.
Дверь распахнула и не закрыла. Внесла дрова. Надрав коры с березовых поленьев, затопила печку. По комнате сразу пошло мягкое тепло. Дверцу с разгорающимся пламенем она не закрыла и по полу запрыгал свет. В комнате полутемно: значит, уже вечер. На улице женский голос звал: — Тега, тега... Куда вас черти утащили. Совсем дома не знают.
Сергей повернулся на бок, наблюдал.
Людмила сидела против печки на поваленной табуретке в куртке, узкой юбке и кроссовках. Не поворачивая лица, она сказала:
— Знаешь, я чьими дровами топлю? Председателевыми. Значит, это он тебя обогревает.
И показалась Сергею эта шахтерка Люда Букаевская неприкаянной, не умеющей никуда прибиться. Сидит, притулилась у чужого огня. Хорохорится. Пыжится быть сильной, а сама избитая всеми: как будто кто раньше времени с гнезда скинул. А пришла обогревать. И стало казаться Сергею, что он сильнее и взрослее ее. И вспомнил он бережную се руку на своей голове. И робость. И наготу се ног и грудей, утаенных сейчас одеждой' А тогда они были перед глазами всю ночь. Тогда такого сбивающегося чувства к ней не было. А сейчас поднимает и тревожит его неизведанной доступностью женщина.
Он встал, подошел сзади. Тронул руками лицо. Ощутил нежную прохладу кожи ее подбородка. Подавшись вверх, Люда запрокинула навстречу лицо. И Сергей в беспамятном движении приблизил к нему губы. Людмила встала и.уж совсем трезво, с голодным желанием поцеловала Сергея. Чувствуя, как колотится ее сердце, и уже не умея совладать с собой, проговорила, срываясь: — Постой. Сережа, постой. Это нс так надо. Смотри, у нас дверь нараспашку.
Потом он тайно, с падающим сердцем наблюдал, как она постелила свежую простыню. Сбросив куртку, уверенно, сознавая необходимость, задвинула занавеску. Страшная неизбежность действа поднимала сердце Сергея и оно обрывалось в пустоту.
— Я не думала, что ты такой большой, — проговаривала она, стоя близко рядом и не касаясь. В обморочном бессилии виделись ее глаза. Она тронула рукой его губы.
— Сере-е-ж а... Я знала, знала, что ты тогда меня оберегал. О-б-е-р-с-г-а-а-л... — наговаривала она. — Помнишь? Помнишь? Ты тогда сильный был... А сегодня извелся. Один... Ты думаешь — уже все? Уже все? Все у тебя еще будет...
Она трогала в наговоре его воротник, пуговицы его рубашки, расстегнутую грудь почти некасаемым движением с безотчетным желанием не сдерживать себя. Но она не приближалась к нему, а отступала, не отпуская руку. Он был рядом и уже понял* что она приткнулась к кровати и отходить больше ей некуда.
— Милый. М-и-л-ы-й, Сережа. Ты... Весь день... И-з-м-у-у-чился. Тебя таким нельзя оставлять. У тебя все будет. Будет...
— Сережка. Ну... погляди на меня. Ну, Сережа.
...— Мы сейчас есть будем. Я все принесла. Печку оживим. Чай будем пить. И... разговаривать. Ну, что ты... Миленький, Сережа. Лежи. Женщина берет права.
Она расставила на табуретке тарелку с мясом, нарезанным тонкими ломтями, соленые помидоры, огурцы, мед в стеклянной баночке, закрученной крышкой, стаканы.
Чай, крепко заваренный, настаивала она на жаркой плите. Кипяток в чайнике отставила на пол рядом с собой. Сформированный „стол“ пододвинула к кровати — блики огня доставали его.
— Сереж, а я знаю. Я тебя на целых два года старше. С ума сойти.
Она поглядела на него смело, не стыдясь.
— Давай вот. Пей чай. И больше ешь, — поднимала она к нему тарелку. — А то истянешься. Ведь не понимаешь ничего. Мальчик еще.
Потом она ходила на улицу. Долго ее не было. На ощупь накидывала крючок двери, чтоб не стукнуть. Убрала табуретки. И, как бы избыв все дела, нестесненно, почти ребячливо, юркнула в постель. И затаилась. Сергей, окаменев, боялся задеть ее, почувствовать рядом. И она не двигалась, сжалась в комочек. Не посягала.
— Когда я увидела тебя тогда, в первый раз, подумала: совсем мальчик, а кто попало к тебе не подступится. Глаза у тебя не детские. Глянешь на тебя и знаешь: тысячу раз ты уже в уме все перебрал — что сказать, как ответить. Позволить или не позволить. Ох, нелегко тебе будет жить. Вот зачем один лежал — вся подушка мокрая? Я знала, какой это для тебя день. И знаешь, что я т-е-б-е ска-ж-у... Хорошо, что так случилось... Надька — она не твоя. Ей такой, как ты, не нужен. Он — ее. А ты... Не нужна тебе Надька. Она никакая. Она — просто нагрузка. Она тебя никогда бы не услышала. Она не для тебя жена. А тебе судьба судила — севсем другую. Это я тебе говорю. Я умная. А ты этого не понимаешь. Лежишь — горе мычишь. А это счастье, что нечуткая баба с шеи. И радоваться надо. Ну...
Потом она долго не начинала разговора. Лежала не шевелясь, смотрела в потолок. А у губ ее, в самой нежной припухлости, наметилась маленькая морщиночка — у подбородочка округлого. От этого даже жалко ее и радости больше, что она рядом лежит.
— Сережа, а как ты решился меня обнять? Кто тебя так научил?
— Не знаю... Это как не я.