журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №1 1995 г. — страница 88 из 95


Все сложилось как нельзя хуже. Двуногий резко опустился перед Ша на колени и быстрыми движениями рук начал ворошить траву. Ни норы, ни коряги, чтобы укрыться. А двуногий явно охотился, явно имел целью пленение, и Ша понял, что глубокого контакта не избежать. Он еще раз попытался использовать звуковое предупреждение, но за треском мелких сухих веток й шелестом травы опять не был услышан. Тогда Ша с предельной быстротой распрямил верхнее кольцо своего черного тела и одним зубом сделал предупредительный укол. Рука двуногого отдернулась, раздался его раздраженный голос. Ша знал, что временем, которое двуногий после принятия информации тратит на замешательство, надо воспользоваться для собственного спасения. Но он не сделал этого. Он застыл, всматриваясь в лицо двуногого: а вдруг этот — не такой, как все в его роду, вдруг он все поймет?..

Двуногий сделал несколько движений руками, затем быстро наклонился и Ша почувствовал ряд быстрых толчков. При каждом толчке все вокруг дергалось, затем мир повалился набок и замер. Тогда стало больно: сначала у головы, потом посередине туловища, потом опять у головы.

Ша понял, что его информация принята, что двуногий ответил. Вероятно, от сообщения Ша двуногому стало больно, поэтому и он счел нужным использовать для обмена тот же тип информации.

Все хорошо, все правильно, думал Ша, контакт состоялся, да здравствует Первый Шаг!

Он умер счастливым, хотя и не успел понять двуногого.


Канни сидел на корточках и все не мог оторвать взгляд от гадючьей головки. Куски черного тела еще вздрагивали, хвост обернулся вокруг стебля багульника и растение мелко тряслось от его слепых усилий, а голова змеи лежала неподвижно, сомкнув смертельные челюсти в трагической гримасе, и глядела на человека в упор еще живыми умными глазами. Канни вдруг вспомнил выражение: „Мудрость змеи". Совершенно не к месту в его положении было разглядывать эти загадочные круглые глаза с немыслимым количеством цветных колечек вокруг бездонных зрачков. Сейчас яд начнет действовать и Канни станет не до мудрости. Но еще несколько секунд он не мог оторваться от чуда змеиных глаз, удивляясь, что за тридцать прожитых лет ни разу не видел такого, и чувствуя, как первая ярость, направлявшая мстительную руку, превращается в печальное сочувствие.

Наконец он стряхнул наваждение, бросил нож на зеленый мох и попробовал выдавить из ранки кровь, но получилось плохо: видно, успела свернуться. Тогда он наклонился, вытер лезвие о мох и рыча сквозь зубы, сделал на пальце крестообразный надрез. Кровь появилась, и он стал, как учили, отсасывать ее губами и сплевывать прямо на клюкву, из-за которой так глупо налетел на змею. Крупные продолговатые ягоды напоминали напившихся крови клопов. Хотелось громко ругаться, но рот был занят, и это неудобство еще больше выводило Канни из себя.

Когда языку перестало быть солоно, он вспомнил еще один прием. Правда, требовался порох, но ведь никто не ходит за клюквой с ружьем, даже если это в пяти километрах от буровой. Не было и спичек, чтобы накрошить с них серы и устроить на ранке хорошую вспышку. Была только бензиновая зажигалка — ненадежная игрушка с хилым огоньком. Завывая и корчась, Канни с тошнотой отворачивался от запаха горелой человечины. Потом вдруг задымило костром, он открыл глаза и увидел, что занялась от зажигалки тонкая сухая болотная елочка, в которую он вцепился обеими руками для надежности. С яростной руганью он тряхнул елочку, повалился с нею на сырой мох и уронил раскаленную зажигалку в мутную торфяную воду между кочками.

Кисть руки горела вся — то ли уже от яда, то ли от огня зажигалки и надрезов. Не помог и холодный стерильный мох.

— Хр-р-рум-м-м! — сказал Канни, потому что ругательства кончились. Он не чувствовал, удалась ли борьба с ядом, но в любом случае было уже не до клюквы и не до зажигалки. Пожалев, что никогда не носил с собой бинта, он обмотал больное место грязным носовым платком и с трудом, зубами, завязал кончики на два узла. Затем он дотащил ведро с клюквой до просеки, где на суку хилой сосенки заметный издали висел его рюкзак, объединил все это на спине и почавкал к матерому лесу, вслушиваясь в разгорающуюся Руку.

Километра два спустя опора под ногами перестала напоминать ковер. Сапоги перестали опасно вязнуть и начали цепляться за ветви, пни и корневища: старая геодезическая просека уже изрядно подзаросла. Мощные деревья росли здесь до небес, клюкву заменила черника, по брезентовым рукавам энцефалитки заскребли колючки шиповника. Они будто напоминали, что Канни собирался на обратном пути набрать сумочку ягод для чая, но ему было уже не до витаминов: рука горела во всю длину, глаза слипались, рюкзак с неполным ведром клюквы ломал позвоночник и подгибал колени.

Присесть хотелось невыносимо, но от пня до пня Канни откладывал это удовольствие и надеялся продержаться так оставшиеся три километра. Сесть он не боялся. Боялся не встать.

Он знал, что такое терпение. Это означало ждать минуту за минутой, пока настанет встреча. Это означало бурить землю сантиметр за сантиметром, пока они не сложатся в трехкилометровый колодец, наполненный нефтью. Это означало сейчас — переставлять две ноги по очереди, пока не появится среди темных кедров и уже прозрачных берез ажурная железная конструкция, которая скрипит железом на всю тайгу, будто слон трубит в саванне, и воняет соляркой непотребно, потому что амбар у нефтяников — это не сарай из досок, а огнеопасный котлован с мазутной водой, на которую уточке лучше не садиться...

Еще через километр думать стало не о чем. То есть, думать можно было бы о многом, но голова пошла молотить на холостых оборотах, как движок со сломанным редуктором. Канни почувствовал, что больше не может управлять своим телом, и без малейших сомнений уселся на ближайший пень и выпростал плечи из лямок. Рюкзак упал где-то сзади и, кажется, опрокинулся. Значит, клюква просыплется на землю, а также внутрь рюкзака, где попадет под ведро и подавится. Ему вдруг стало слезно жаль эту горсть красивых ягод, которые так славно и нарядно росли среди зелененького и пушистого мха, а теперь смешаются на дне рюкзака в грязное месиво. С мусором — вроде чохохбили. Он ел как-то в вагоне-ресторане это чохохбили. Мелко изрубленную вместе с костями курицу. Не смог доесть, бросил. Мало того, что убили птицу, так еще и поиздевались. Так же и он час назад поиздевался над бедной красивоглазой гадюкой. Над мудрой змеей поиздевался дурак с большим ножом. Правильно милиция отнимает такие ножи. Почему на болоте нет милиции? Час бы назад пригнать Канни с болота... Или не час? Кажется, уже несколько часов... Где солнце? Кедры вросли в небо, и нет там больше солнца. До чего же мир стал громаден... Этот моховик перед самым лицом — он выше ростом, чем Канни. Если этот моховик спилить двумя бензопилами и мелко порезать, то можно насушить на всю зиму на всю бригаду. Всю зиму грибной суп — это хорошо. Но Канни не тронет этот моховик , пусть растет. По нему ведь ползет божья коровка, ей надо залезть на самый бугор и оттуда взлететь. Божья коровка, полети на буровую, скажи там ребятам, что Канни тут свалился с пня и встать не может... Но ей, такой огромной, нельзя на буровую: ребята с перепугу могут покалечить, а то и убьют, как убил Канни черную гадюку... Ах, не так надо клюкву собирать! Конечно, в сухой траве у деревьев она самая крупная, но ведь надо постоянно думать о змеях. Они мудры и разумны, а мы их не понимаем. Тысячелетиями испытываем к ним гадливость и убиваем почем зря, а с ними, конечно, надо найти общий язык. „Мудрость змеи“ — это ведь бесконечно древнее выражение. И наверняка с глубоким смыслом. Может быть, когда-то, до машин, даже до колес, человек мог разговаривать с любым зверем, с любым гадом. Пусть не каждый и не обо всем, но путь был верный. Может быть, еще не поздно вернуться на этот единственно верный путь, Путь Змеи? Научиться понимать и не портить, не убивать напрасно. Человек называет ползающих пресмыкающимися, называет презрительно. А они ведь — Сливающиеся! Слейся ты так с Природой, как они, впади на зиму в спячку голый где-нибудь среди болота, а весной выползи-ка из собственной кожи... Их ядом мы лечимся, от их яда мы погибаем. Не в яде ли их мудрость? Значит, когда-то люди уже познали ее? И утратили? А теперь, чтобы познать снова, необходимо умереть?


Помбур Макаров сидел на краю постели и с сочувствием смотрел на заросшего щетиной, совсем худого Канни.

— Ишь, ты, — сказал он мягко, — жирку-то у тебя поубавилось.

— В ядовитой среде перегорел, — ответил хрипло Канни и улыбнулся.

— Ну, как там, на. том свете? — спросил Макаров.

— Не знаю,ответил Канни. — Не видел.

— А перед смертью о чем думал? Тоже не помнишь? Когда мы тебя нашли, ты что-то лопотал, да никто не понял. По-иностранному, похоже, шаришь.

Канни напрягся, вспоминая, и увидел сначала изрубленную змею, а затем — огромный моховик и на нем — огромную божью коровку. Больше ничего.

— Ну, вспомнил? — спросил Макаров.

— Нет, — Канни качнул головой, — мура всякая лезет... Вы клюкву-то мою, небось, там бросили?

И вдруг с испугом почувствовал, что никогда больше не пойдет по болоту, потому что оно прогибается под ногами, будто ковер, наброшенный на бездонное море.

Владимир ШкаликовНАД ОБРЫВОМ

Сентиментальность — не мой стиль. Каждому человеческому поступку я берусь найти реалистическое обоснование, за рамками которого останутся такие химеры, как верность слову, честь мундира, угрызения совести и прочие составляющие духовного начала. Так называемого духовного начала. Ибо за верностью слову всегда прячется куда более реальный страх перед наказанием. Его же, при некотором прилежании, можно разглядеть и за честью, и за совестью. За дружбой стоит расчет, за преданностью — корысть, за подвигом — жажда славы, за принципиальностью — стремление к власти, за эстетической утонченностью — гедоническая страсть к духовному превосходству (тоже, кстати, мнимому), за отчаянной храбростью — сокровенный комплекс неполноценности... Продолжать ли этот бесконечный список?