— Момент, — сказал он требовательно, не проявляя, впрочем, открытой агрессивности.
Я молча ждал в удобной для обороны, но непринужденной позе.
— Больше к ней не подходи, — велел старик, приблизившись.
— А то что? — Меня такой тон всегда побуждал к активному протесту.
— Исчезнешь, — был ответ. — Под обрывом найдут.
— Твое счастье, что старик... — я сделал движение, чтобы уйти, но он бросился на меня.
Его преимуществом было нападение несколько сверху, моим — молодость, некоторое знакомство с боксом и неплохая реакция. Я легко отбил первый удар и только тогда понял, что это просто отвлекающее движение, которое лишь показалось мне сильным. Настоящим ударом он согнул меня пополам, от следующего я лишился чувств.
Очнувшись, я обнаружил себя оттащенным в кусты, уложенным на спину и сжатым его древесно-твердыми коленями. Каменный его зад больно опирался на мою диафрагму. Одна ладонь покоилась на моем сердце, другая была занесена для удара, глаза из-под седых кустистых бровей смотрели, как два прицела.
— Слушай меня,— сказал он тихо. — Сейчас ты уйдешь, а завтра уедешь. Твои дела здесь уже закончены, да это и неважно. И забудь ее, так лучше.
— Дочь твоя, что ли? — просипел я. Он не ответил и поднялся на ноги. Я тоже встал и снова спросил: — Внучка?
— Дурак, — был ответ. — За два лета ничего не узнал.
— Не хотел спрашивать, — я обиделся. — Что я, на базаре?
— Тогда молодец. — Он помолчал, ожидая, пока я отдышусь и отряхнусь. — Ее все знают.
— Тогда скажи. Все равно завтра уеду.
— А говорить нечего. Он уплыл пятьдесят дет назад, она обещала дождаться.
— Сколько? — Я, конечно, не поверил.
— Пятьдесят, — повторил он спокойно. — Теперь иди.
Обнял железной рукой за талию, вывел меня на тропинку и подтолкнул.
— А ты ей кто? — спросил я.
— Неважно, — был ответ. — Шагай, живи дальше...
Вот такая реальная история, проливающая свет на иррациональные свойства любви. До сих пор сомневаюсь, не был ли этот человек обманщиком и просто любящим дедушкой. Не была ли красавица тихой пациенткой врача-психиатра? Был ли я сам в те два лета психически нормальным: в позднем юношестве ведь бывают временные помрачения... На всякий случай можете не сомневаться, что городок Пятибратск называется совсем иначе, а может быть — существует только в моем иррациональном воображении. Важно в этой истории не место, не название и не время событий. Важно отыскать реалистическое объяснение чуду. Ведь это действительно важно?
Роман СолнцевНЕРАССКАЗАННЫЙ РАССКАЗ
Кате повезло — она два летних месяца отдыхала и лечилась в Италии. Это та самая замечательная страна, которая на географической карте похожа на сапожок, там когда-то жил Микельанджело, а теперь поет Челентано. Катя и еще одиннадцать девочек из разных районов Западной России были бесплатно приглашены в Венецию, где и жили в маленьком пансионате под присмотром врачей, каждый день глотая по шестнадцать, а потом и по четыре разноцветных шарика — говорят, из моркови и чего-то морского. А так — полная свобода, ходи себе по городу у воды и смотри! Только чтобы утром в 9.30, к врачебному осмотру, была в палате, да на обед-ужин забегала. „Повезло!“ — говорили друг дружке девочки. „Повезло!“ — писали они домой на красочных открытках. „Повезло!." — вздыхали они, когда ехали домой и разглядывали сквозь пыльные окна отечественного поезда убогие избы и мостки родины. „Ой, сколько же мне нужно рассказать!..“ — размышляла Катя, как бы собирая в душе горы света и радости, готовая поделиться ими с матерью и отцом, и младшим братом Витей. И про посещение Флоренции с ее выставочными залами и огромным Давидом на улице, и про Верону, и про Падую, и про саму Венецию с ее гондолами и дворцами, про широкие и гладкие дороги Италии. И про манеры итальянцев, про то, какой у них красивый язык. И про долгую поездку в автобусе в оперный театр... надо же, как ласково прозвали: „Ля Скала"... и вообще, у них много этого „ля“... Народ ласковый, все время смеются, поют, а у нас угрюмый, все злобятся друг на друга. Матери и отцу будет приятно послушать. И еще не забыть бы, как она заблудилась однажды в Венеции, в самом еще начале лечения, и ее бесплатно привел к пансионату бородатый человек, голубоглазый, весь как бы в голубых волосах... подтолкнул к колонне с крохотным лицом Матери Христа на белом лепном кружочке и заплакал, и пошел прочь. Кате показалось, что это никакой не итальянец... А какие там яркие, жаркие площади, когда каменная ажурная вязь на храмах как бы сплетается с вязью серебристых облаков в небе и оттуда щекочет тебе в груди... Много, много светлого, звенящего везла домой Катя, всю дорогу задыхаясь от счастья, но не участвуя в разговорах, только иногда открыв рот и кивая, приберегая все слова до той поры, когда она доберется к своим... „Один" по-итальянски „уно“, „все" — „тутто“... А еще они любят объясняться без слов — Катя сразу, как увидит брата, приставит к щеке пальчик — это означает „сладко", „радость". Скорей бы домой!
Но дом у Кати был уже не тот и не там, откуда она выехала. Жила она прежде с родителями в селе Чудово, возле речки Чудной и озера Чудного, которое весной соединялось с речкой. По берегам плясали белые березники, на горячих откосах вызревала земляника (сейчас, наверно, уж от солнца сгорела!). В озерной воде белые и желтые кувшинки стоят, как салюты. Захочешь сорвать — стебли тянутся, как резиновые, и неожиданно рвутся: дн-дук! Будто говорят: дундук!., зачем рвешь? Но не сюда, не сюда возвращалась нынче Катя. Весной в село приехали на машинах с красным крестом и на зеленом вертолете прилетели люди в белых халатах и напомнили всем на сходке и по радио, что в этих местах восемь лет назад выпали нехорошие дожди. Так вот, на кого упало пять-шесть капель, так ничего, а на кого пятьдесят-шестьдесят, то уже человек мог заболеть. Но разве вспомнишь через столько лет, на кого сколько капель упало? Катя и вовсе не помнила тот апрель... Маленькой была. Говорили, где-то на Украине что-то взорвалось, а потом погасили. Катя только что второй класс закончила, радовалась — каникулы начинаются. Кажется, тоже кто-то приезжал, говорили — уполномоченный... еще шутка ходила: упал намоченный. С чем-то вроде будильника ходил по селу. После его отъезда председатель колхоза Шастин приказал нынешние яблоки и прочие фрукты-овощи не есть, и даже скоту не давать! Но, конечно, и сами ели, и скоту давали. Яблоки уродились огромные, алые. Брат Витя бил по рукам сестренку: нельзя! Почему? — удивлялась
Катя, разглядывая тяжелый плод как бы с нарисованными лучами. — Я только посмотрю. Кожица, что ли, толще? Может кишки порезать? Или яд в мякоти? Витька трус, как девчонка. И постепенно забылась вся эта история со взрывом. И в последующие годы в деревне яблоки ели. И коров гоняли к пойме, в сочные травы. И за ягодой в лес ходили... Но вот нынче весной всех так напугали. С железными шестами обошли все окрестности, в землю их совали, в старое сено, и эти шесты все попискивали и попискивали. На вертолете прилетел толстый с погонами и постановил: село Чудово немедленно переедет. Для особого лечения отобрали двух девочек, Катю Жилину и Нину Бабушкину, только эта Нина попала в Германию. Увидеться бы, да где теперь? Нина со своими тоже, небось, куда-то переехала. Чудовлянам были на выбор предложены полупустые села в Поволжье и даже в Сибири. Катя-то как раз и ехала на новую родину — в Сибирь. Долго ехать — от границы пять суток. Родители с братиком ждут ее под Красноярском, в селе Желтый Лог. Интересно, что за Желтый Лог, — думала Катя. — Наверно, все истлело от зноя и воды нет. Желтый Лог, улица имени Ленина, дом 31-а. Вот уж она им расскажет про старинную речку Тибр. Говорят, русское слово „стибрить" от названия этой речки. Русские матросы были некогда в Италии и стибрили какую-нибудь черноглазую красавицу. Вот и пошло слово „стибрить". А слово „слямзить"? В какой стране река Лямза?..
В Москве, перед тем как „итальянок" рассадить в разные поезда, их целый день водили по огромной больнице, из кабинета в кабинет. И слушали, и просвечивали. И анализы брали. И ничего не сказав, только погладив по русым головам, отвезли на вокзал и усадили в поезда. Дали десять тысяч рублей на дорогу, и Катя успела их все уже истратить. Что делать, если буханка хлеба стоит... Но разве эти горести могут заслонить в Кате радость, которую она везет домой? И даже то, что тетенька-проводница сказала, что титан сгорел, кипяченой воды нет и не будет, и Катя пила сырую, и у нее разболелся живот... И даже неприятные взгляды какого-то небритого дядьки в тельняге и пятнистой куртке, пятнистых штанах и разодранных кедах. Он ей сиплым шепотом то стишки собственного сочинения читал, то матерился, ощерив гнилые зубы, залезая на третью почему-то полку, под самый потолок плацкартного вагона, как раз над Катей. Катя лежала, зажмурив глаза, и мысленно успокаивала страшного дядьку, как успокаивают незнакомую злую собаку: „Ты хорошая, хорошая, не трогай меня, я невкусная, одни кости и жилы..." Конечно, последнюю перед Красноярском ночь Катя не спала. Кто-то оставил на столике мятую газету „Российские вести" с портретом президента, вот Катя и делала вид, что читает ее при тусклом ночном освещении, искренне надеясь, что угрюмого соседа с третьей полки портрет руководителя государства отпугнет, тем более что ниже грозно чернел заголовок: „Пора решительно взяться за борьбу-с преступностью!" А когда проводница объявила, что поезд подходит к Красноярску, Катя обнаружила, что у нее пропала из сумки шерстяная кофта, подарок для матери — лежала на самом верху, а Катя всего лишь отлучалась в туалет, лицо и руки помыть. Катя заплакала и исподлобья оглядела соседей — и смуглую бабушку с двумя курчавыми внуками, узбеки едут, и отвернувшегося к окну, проспавшегося наконец дядьку в пятнистой робе, и носатого, суетливого типа с золотыми зубами. И все, решительно все показались Кате подозрительными, все могли украсть. И добрая Катя второй раз всплакнула, теперь уже от стыда — как она может подозревать людей на своей Родине? Этак и жить нельзя... На перроне стоял братик Витя, держал в руке телеграмму, которую из Москвы послала домой Катя. Он подрос за это лето, лицо у него стало суров