И я враз, с острой тоской понял, что для меня он исчез навсегда.
Сядет Юрка на пароход, доплывет до своего Ульяновска и останется там на долгие годы. И едва ли когда-нибудь жизнь сведет нас...
Была в моей тоске не только печаль по Юрке, а еще и горечь вообще. Потому что впервые так безоговорочно открылась передо мной грустная истина: бывают в жизни расставания навеки. Сегодня случилось первое, а сколько их будет впереди!
До полуночи я стоял в тряском коридоре, прижимаясь лицом к стеклу. За окном пролетали темные деревья, сливались в сплошной мрак. Лишь редко-редко мелькали во мраке огоньки. Будто светляки. Это почему-то приносила утешение.
На другой день был я молчалив и сумрачен — к большой тревоге моих участливых спутниц Кати и Лены. Я не поддерживал их разговоров, на вопросы отзывался вялыми пустыми словами. Потому что какой смысл продолжать знакомство, если и с этими славными девушками завтра я тоже расстанусь навсегда?
Лишь вечером печаль оставила меня. Ее прогнала неожиданная сказка.
Сказка словно тонким пером с тушью была нарисована впереди на горизонте, на фоне высокого рыже-алого заката. Причудливые крыши, башни, кружевные деревья, купола и колокольни. Это открылся перед нами древний Муром. Я аж дышать перестал при виде такого чуда.
А над чудом, у верхней границы заката висел неяркий желтый месяц. Тот же самый, какой я тысячу раз видел над крышами и тополями милой моему сердцу Тюмени. Он, мой дружок, словно нарочно поспешил сюда, чтобы шепнуть: „Ты не один“.
И все это — панорама былинного города, размах заката и родной, как братишка, месяц — разом сняли с моей души тяжесть, Я тихо возликовал, вспомнив о радостях, которые меня ждали. Столько нового впереди! Москва, Белоруссия... И встреча с отцом, которого я не видел пять лет! И много других встреч и событий! А через месяц-полтора я вернусь домой. Это была тоже радость, от которой заранее теплела душа. Я уже знал, что не останусь в новых краях, окажись там хоть настоящий рай. Да и не может быть рая там, где нет мамы, маленького брата Леськи, дяди Бори, приятелей с улицы Герцена, белой колокольни над церковью-библиотекой и заросших обрывов над Турой...
А еще в Тюмени оставался Гошка Кимранов. Мой одноклассник и самый верный, самый надежный друг. С ним сошлись мы полгода назад и с той поры не мыслили жизни друг без друга. Он, как и я, писал стихи, был без ума от Гоголя и Джека Лондона и мечтал о морских путях-дорогах. Мы друг перед другом распахивали души.
Куда же я без Гошки-то?
Да, путешествия хороши еще и тем, что из них возвращаются в свой дом и к своим друзьям...
Утром на Казанском вокзале меня встретил отец. Три дня мы прожили в Москве, а потом уехали в Бобруйск: в ту пору отец преподавал там в пединституте.
Бобруйск показался мне во многом походим на Тюмень. Те же деревянные одноэтажные улицы и зеленые дворы. Такая же, как у нас водная станция с вышкой, открытым бассейном и лодочными причалами. Совсем такой же, как над Турою, скрипучий мост через Березину.
Правда, сама Березина была помельче нашей Туры. По ней не ходили пароходы, и местные мальчишки говорили, что в жаркое время реку можно даже перейти вброд, если знать место. Впрочем, сам я не пытался.
Самое непривычное — это был для меня говор бобруйских жителей — с этаким акцентом еврейского местечка. Отец над этим акцентом посмеивался, но я, человек со стороны, замечал и в его правильной „филологической“ речи здешние интонации. А уж о его жене Елизавете Дмитриевне (то есть моей мачехе) и о моей сводной шестилетней сестренке Тане и говорить нечего: они были совершенно местные обитатели.
Кстати, мачеха встретила меня ласково, но со скрытой настороженностью. Эта настороженность исчезла, когда стало ясно, что я ни за какие коврижки не соглашусь остаться здесь дольше, чем до сентября.
— Нет-нет, мне совсем здесь неплохо, но...
В ответ мачеха с деланым огорчением разводила руками.
Сестра Танька часто досаждала мне излишней липучестью и требованиями играть с ней в ее девчоночьи игры. Поэтому я при любой возможности старался улизнуть из дома.
Бродил по городу.
Не было в Бобруйске старинных церквей и похожего на кремль монастыря, зато стояла недалеко от берега красная кирпичная крепость с полукруглыми бастионами. Лишь потом я узнал, что построена она не так давно, в начале прошлого века, и знаменита тем, что в ней сидели после восстания некоторые декабристы. А в то время мне казалось, что крепость — это бывший средневековый замок польских магнатов и что в подземельях (которые там, безусловно, есть) можно отыскать рыцарские доспехи. Более поздняя история — недавняя война с немцами и даже тот факт, что неподалеку от этих мест когда-то едва не попал в плен к казакам Наполеон — мое тогдашнее романтическое воображение не волновала.
Я — босой, нестриженый, в мятых хлопчатобумажных штанах с „пузырями" на коленях и в полинялой ковбойке, этакий неухоженный пацан начала пятидесятых годов — часто ходил мимо крепости на песчаный берег Березины купаться и загорать. Ходил один. Мальчишек-приятелей в Бобруйске я не нашел.
Отец жил в одноэтажном доме, где было три или четыре квартиры. Дом стоял в глубине двора, засеянного оранжевыми настурциями (их едковатый запах помню до сих пор). В том же дворе был еще один дом, и в нем обитали два мальчика моих лет — Фимка и Боря.
Белобрысый, костлявый и быстроглазый Фимка оказался личностью вредной и агрессивной. В первые же дни, во время пустяшной перекидки волейбольным мячиком на дворе, он из-за какой-то мелочи придрался ко мне и нагло предложил „стыкнуться". Деваться было некуда. Но ни опытом драк, ни нахрапистостью я не отличался и в этом поединке, прямо скажем, оказался не на высоте. Фимка же после этого ходил гоголем и при встречах цедил:
— Гуляй до папиного крыльца, сибиряк, бо опять натряхаю пыль с ушей...
— Не натряхай, смотри, себе чего в штаны, — говорил я, но рядом не задерживался. А потом утешал себя, что все это глупо, и что в таком возрасте смешно выяснять отношения с помощью кулаков. Не пятиклассники же!
К счастью, скоро Фимка уехал в пионерский лагерь.
А Боря был скучный и тихий мальчик, то и дело окликаемый со двора своей мамой:
— Бора, иди уже домой, почитай лучше книжку или помоги маме вынимать косточки з вишен!
И Боря шел. О подземелье в крепости, о плавании на лодке по Березине или даже о простом купанье с ним и речь заводить не стоило.
С отцом я виделся главным образом по вечерам. Днем он уходил в институт, где шли приемные экзамены, или сидел над своей диссертацией, а к концу дня уставал. Полсотни лет уже было все-таки, да и здоровье так себе.
О всяких важных вещах: о прошлой жизни, о семейных делах, о моих планах на будущее, о политике и о любимых книгах — мы много разговаривали в первые дни после встречи, еще в Москве. А теперь... Вроде все уже сказано-пересказано, чего воду в ступе толочь? А о пустяках болтать не получалось.
Я ощущал в глубине души скованность, сумрачную неловкость. И отец об этом, кажется, догадывался.
Была у меня и обида, оставившая след.
Это случилось в Москве.
Мы жили в общежитии белорусского полпредства, в комнате на четырех человек. Одним из соседей оказался круглый рослый дядька с холеным лицом и седоватым ежиком. Этакий чин из какого-то республиканского треста. Даже странно, что столь сановная фигура проживает в скромном общежитии, а не в гостиничном номере.
Уезжал из Москвы этот „чин“ раньше нас. Упаковывая пузатый желтый чемодан, радовался, что сумел купить редкую цветную фотопленку. Показывал нам, хвастался, довольно вертел в пальцах, прежде чем уложил в чемоданную утробу. Потом спохватился, что надо еще купить в дорогу колбасу, и ушел.
Ушел и отец — на какой-то расположенный неподалеку книжный склад, где можно было раздобыть новую книгу о новгородских берестяных грамотах.
Я остался один, лежал на кровати, читал в свежем „Огоньке", как храбрые северно-корейские воины громят американских агрессоров.
„Чин“ явился. С ним пришел и другой наш сосед — скромный, запыленный какой-то мужичок, председатель колхоза из-под Гомеля. „Чин“ стал заталкивать в чемодан колбасу. И вдруг:
— А где же пленка? А? — И оглянулся.
Председатель ничего не понял. Я продолжал читать „Огонек". Какое мне дело до забот этого бюрократа? Я его с первого взгляда невзлюбил.
Он подошел, двумя пальцами отодвинул от моего лица журнал.
— Ты не видел мою фотопленку?
— Вы же положили ее в чемодан.
— Ну да, ну да. А теперь ее там нет.
— А я-то при чем?
— Но ты же видел, как я ее туда положил!
— Ну и что? — Я сел на кровати.
— Может быть, ты и потом видел, куда она девалась? Ты поищи.
— Вы что! Думаете, это я ее взял?!
— Я ничего не думаю. Но ты п о и щ и .
— Да зачем она мне! — Я почувствовал, какой у меня тонкий, невольно виноватый голос. — У меня и аппарата нет! Я вообще этим делом не занимаюсь.
— Но все-таки поищи!
— Идите вы знаете куда! — рявкнул я, собрав силы.
— А я вот за ухо!
— Только попробуйте!
— Может, мне в милицию пойти?
— Идите хоть в... — Я сдержался все-таки. Председатель сидел на своей кровати и сочувственно смотрел на меня очень синими глазами, окруженными сеткой морщинок.
„Чин“ повернулся ко мне обширным задом, начал остервенело убирать с кровати постель, чтобы сдать кастелянше. Рванул из-под чемодана одеяло... Зеленая коробочка скатилась на половицы.
— Да вот твоя пленка, — выдохнул председатель. — Сам, небось, мимо чемодана сунул.
— Не знаю, не знаю... Главное, что нашлась, — он обрадованно схватил пленку.
— Другой бы извинился, — сказал я сановному заду.
— За что? — Он даже не обернулся. — За то, что она в кровати нашлась?
— Может, вы думаете, что я стащил, а потом подбросил? — осенило меня.
— Не знаю, не знаю...
Я понял, что сейчас разревусь, как первоклассник. И чтобы не случилось такого позора, сказал: