журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №1 1996 г. — страница 20 из 92

— Согласен. Черт знает, что такое!.. А когда ливень саданул — вы где находились, где спасались? Помните?

— Под вагоном, на рельсах сидели.

— Все там сидели?

—Почему? Кто принимал внизу мешки — те на рельсах; а кто подавал сверху — те в вагонах остались.

— Ну, и...

— Что?

— Ну, и чем же вы там занимались, под вагоном? Дождь лил как из ведра, так?..

Глядите-ка, все знает гражданин начальничек!

— Чем занимались?.. Не помню... Сидели, трепались о всякой ерунде.

— Ас кем именно трепались?

— Ну, разве сейчас вспомнишь!

— Ставин! Разговор у нас прямой. О чем трепались и с кем трепались?

— Честное слово, не помню! Полтора года прошло... Бытовики — они в вагоне сидели — конвой дразнили. А мы под вагоном смеялись...

— А еще?

— Больше ничего.

— На ваших глазах, Ставин, провокатор вел гитлеровскую пропаганду, а вы, значит — ничего?..

— Пропаганду?.. Сумерки были, а под вагоном и вовсе темновато. Ничего я там не видел и не слышал.

— Не желаете говорить? Ладно, я вам напомню. Вот, документ. Слушайте: „...а рядом с заключенным Ставиным сидел заключенный Берг и говорил, что у Гитлера очень сильные танки, которые совсем не из фанеры сделанные, как до войны в кино показывали. И наша песня „Любимый город может спать спокойно" — дурацкая песня". Был такой разговор, Ставин?

Ах, вот оно что! Вот, значит, в чем дело! Если сказать „был"?.. Если сказать „Не был“?.. В капкан лезу. В капкан, в ловушку... И сволочь же ты, Шуриков!

— Ну, что вы так долго копаетесь, Ставин? Это же мелочь. Чепуха. Был — не был... Вы, конечно, вспомнили этот разговор, и мне хочется, чтобы вы честно подтвердили его. Каждый гражданин обязан помогать советской контрразведке, так что бояться тут нечего... Нам, разумеется, и без вас известны многочисленные факты антисоветской агитации со стороны Берга. И мне, в общем, безразлично — подтвердите вы тот разговор или нет. Мне-то безразлично, а вот вам, заключенный Ставин... Понимаете меня?

Чертово кресло! Скользко на нем — можно на пол съехать. Надо сесть прямо и не ерзать... Грубо Шуриков работает, грубо. Грубо, но наверняка. Даже холодок по брюху прошелся — страшно. Думал, что после „Крестов" и „Шпалерки" больше уж нечего бояться — все позади; сиди себе и отбывай срок. И вот — снова замаячило... Помню, помню, как Берг говорил о немецких танках. И о песне „дурацкой" помню. Помню все, что сам говорил тогда Бергу. А потом, когда пришли с цемента, Берг в сортире шепнул: „Ты, дружок, заткни свой язычок в задний проход — здесь кругом глаза и уши, и многим желательно на чужом хрене в рай проехать". А ну как Шуриков достанет из стола еще одну такую паскудную бумагу и в точности повторит, что я говорил Бергу там, под вагоном?.. Сейчас охотятся на Берга: его срок к концу подходит, а выпускать не хочется — в лагере такие специалисты вот как нужны! Крупнейший инженер!.. На него охота. А я — мелкая шушера... Он-то еще, может, и выкрутится. А меня, в случае чего — в мешок и на Колыму. А, все равно, Берга поймают! И так, и так поймают. Со мной или без меня. Поймают...

— Долго думаете, Ставин. Надоело.

— Не понимаю, гражданин начальник, чего вы хотите? И без меня все знаете: был такой разговор или не был.

— Моя работа аккуратная, Ставин. Я знаю все. Но мне нужно, чтобы вы подтвердили. Документ нужен. Для точности.

— Разрешите пересесть на стул, кресло какое-то... Я уж и не помню...

— Курите.

— Накурился... Ну, допустим, я подтверждаю. Что тогда?

— Тогда — молодец. Правильно понимаете жизнь. Тогда — сапожки кирзовые!.. Я знал, что вы хоть и молодой, но смышленный. Соображаете, что к чему... Подтверждаете, значит?.. Ну и подписывайтесь... вот здесь... И еще вот здесь, внизу страницы...

— Где еще?

—Хватит. Больше не требуется. Все.

— Разрешите быть свободным?

— Идите, Ставин. Не задерживаю. Понадобитесь — вызовем.


Дверь отворяется и закрывается бесшумно. Все здесь смазано — и дверь, и допросы. Из угла глядит проклятая плевательница. Еще одна дверь — полуоткрытая; за нею дежурный дремлет, надвинув ушанку на глаза.

Нет, нет — не хочу! Страшно — и так, и так... Стукачом стал. Удавиться впору.

На крыльце ветренно. Из трубы санпропускника низко стелется серый вонючий дым. Снег грязный.

Берг сам виноват: зачем говорил со мной о войне — я же еще пацан, а он со мной, как с равным. Отца моего знал? И что с того? Мало ли кто кого знал!

— Эй! Как тебя? Ставин, чи как? Бумажку забыл!

— Какую? Спасибо, гражданин дежурный!


„Начальнику лагпункта.

Работающий на бетонных работах заключенный Ставин обратился с жалобой на невыдачу ему надлежащей спецодежды. Прошу отдать распоряжение вещскладу о выдаче таковой з/к Ставину. А именно: 1 (одну) пару сапог кирзовых.


Шур..."

Улыбка — естественное выражение лица Лины Артюшкиной. Как будто она все время говорит: „Ну-у, стоит ли огорчаться, когда жизнь, в общем-то, не так уж плоха".

Лина — худенькая-прехуденькая. Острый носик красноватый, а губы слегка синеватые. Все заключенные догадываются, что живется ей — ой-ой-ой! До самой июльской жары щеголяет она в зеленом зимнем пальто, на котором заметно прибавляются новые штопочки. В сильные морозы это круглогодичное пальтишко перепоясано широким армейским ремнем — память о муже-фронтовике. От него полтора года нет никаких вестей. Когда начинаются разговоры о фронте, Лина перестает улыбаться, и лицо ее сразу же делается испуганным и некрасивым.

В жару Лина надевает розовое сатиновое платье и носит с собой немыслимой твердости брезентовый дождевик.

Артюшкиной лет тридцать. А солидности никакой. Не хочется называть ее „гражданин инспектор"; когда поблизости нет других вольнонаемных, заключенные обращаются к ней запросто: „Лина". И редко кто разговаривает с нею серьезно. Впрочем, какой тут серьез: от инспектора культурно-воспитательной части жизнь огромного лагеря не зависит... А после ее ухода мужчины всегда думают о своем доме, о жене, о детях. Становится как-то совестно, что вот они такие выносливые, жилистые сидят тут вдали от бомбежек, от очередей, а жены там... с рваными, как у Лины мозолями: „Ой, мы с мамой вчера дрова кололи — нам целых два кубометра выделили — осиновые, сырые, конечно... но ведь высохнут! Только бы перезимовать, верно? А фрица-то мы уже сломали! Вот я вам сейчас расскажу последнюю сводку..."

— Вы, пожалуйста, подождите, начальник скоро придет. Грейтесь — смотрите, как печка пылает. Уголек такой хороший попался...

Ставин прислонился к стене, расстегнул ватный бушлат.

Лина Артюшкина аккуратно макает кисточку в склянку с „зеленкой" — выпросила в медсанчасти — малюет на листе бумаги страшенного „крокодила".

— А что же ваши художники? — спрашивает Ставин.

— Их не допросишься. Картмазов пишет портрет начальника Сиблага, а Никонов — таблички на кабинеты... Вы умеете рисовать крокодилов?

— Дайте попробую.

— О! У вас прекрасно получается! А теперь возьмите карандаш — нарисуйте пятнадцать лодырей-отказчиков.

— Пятнадцать?

— А что?

— Много.

— Не вышли на работу сегодня. Это мое упущение — не смогла их уговорить. Не знаю, что делать? Посадят их в карцер — триста граммов хлеба и вода — они же ослабнут вовсе. И без того, все опухшие. Нет, плохо мы заботимся о сохранности рабочего контингента.

— Не поместятся они.

— В карцере?

— На этом листе. Слишком громадный крокодил получился; а сюда еще пятнадцать фигурок надо...

— Ну, как—нибудь, а?.. А стихи сочинять вы умеете?

— Пробовал на воле — давно. Здравствуйте, гражданин начальник!

— Здорово! Продолжайте, продолжайте... Крепко! Говорю, толковый „Крокодил" будет, злой. Правильно... Продолжайте!.. Капитолина Петровна... Товарищ инспектор, вам нужно будет заново переписать эти акты об отказчиках. Я же вам указывал, что нужно в такой последовательности: „Мы, нижеподписавшиеся — начальник производственно-технической части, начальник медико-санитарной части, начальник культурно-воспитательной части..." А вы меня раньше медиков написали. Нескромно. Прошу переписать. Все пятнадцать актов.

— У нас с бумагой плохо, товарищ лейтенант.

— На такое дело нужно бумагу приберегать... А как ваша фамилия, художник?

— Ставин. Я не художник. Я бетонщик.

— Норму выполняете?

— На сто двадцать пять.

— Почему сегодня не на объекте?

— Оставлен в зоне по распоряжению гражданина майора Шурикова.

— А... Понятно, понятно... Гм...

— Я ему заявление написал насчет обуви. Никак не мог добиться сапог, а работаю на бетоне... И вот — видите?

— Новые! Товарищ майор очень отзывчивый, чуткий товарищ... В каком бараке живете, Ставин?

— В двенадцатом.

— Ко мне у вас дело? Или просто так?

— Насчет самодеятельности. Я на трубе могу...

— Инструкция вам известна?

— Известна.

— Ну вот...

Лина Артюшкина не улыбается. Она стоит возле стола и смотрит на стриженый затылок Ставина.

— У вас на темени две завитушки, — тихо говорит она. — Это к счастью.

— Пятнадцатый отказчик готов! — Ставин разгибает спину, кладет на стол карандаш. — Значит, нельзя, гражданин начальник?

— Не положено. Инструкция.

— А майор Шуриков ничего не говорил вам обо мне?

— Пока что не говорил.

— Разрешите идти, гражданин начальник? — Ставин застегнул бушлат. — До свидания, гражданин инспектор!

— Спасибо, Ставин! — успела крикнуть Лина. — Замечательный „Крокодил“ вышел, верно?

Лейтенант не отвечал. Он смотрел в окно на нескладную высокую фигуру Ставина, который шел по двору, оглядываясь — рассматривал на снегу следы от своих новеньких кирзачей.

— Неплохой „Крокодил"! — вздохнул наконец начальник культурновоспитательной части. — Д вывешивать не разрешаю. Узнают, кто его рисовал — неприятностей не оберешься... Вы, Капитолина Петровна, на нашей работе недавно, вы их не знаете, этих, из пятнадцатого барака. Политическую бдительность развивать нужно.