журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №1 1996 г. — страница 4 из 92

Отшумели уже новогодние утренники и домашние рождественские посиделки, закончились каникулы. Но праздник не ушел совсем. Кое-где в освещенных окнах по-прежнему видны были украшенные елки. Взрослые поговаривали, что неплохо было бы отметить и старый Новый год. А за ним вскоре — Крещенье. „Святки-то ишшо не кончились", — говорила тетя Тася, хозяйка дома, где мы снимали две комнаты. Она, тетя Тася, знала и чтила все церковные праздники и соблюдала все приметы. Перед Рождеством, когда, как известно еще из Гоголя, носится по улицам нечистая сила, тетя Тася чертила угольком на карнизах окна крестики — чтобы никакие бесы, ведьмы и прочие обитатели преисподней не просочились в дом и не испортили праздник. Мама, я и даже отчим с увлечением ей помогали.

О том, что Святки еще не кончились, вспомнил однажды и Шурка Куншер, мой тогдашний приятель. Это был сын адвоката, с которым дружил отчим. Однажды отчим взял меня к Куншерам в гости, там я и подружился с Шуркой и его двоюродным братом Вадимом. Вадим был на год старше меня, вполне рассудительный. Шурка — на год меня младше, вполне интеллигентное дитя, но в то же время — этакий веснушчатый бес. Он-то и предложил мне и Вадиму однажды вечером пойти по домам „славить". Или, выражаясь по-гоголевски, колядовать.

В те времена городская окраина Затюменка во многом жила еще старыми деревенскими обычаями, тридцать три года революционной власти не смогли искоренить их совсем. И в моей душе традиции Рождества, Вербного воскресенья и Пасхи вполне уживались с героическим сознанием юного барабанщика. Так что никаких идеологических сомнений у меня не возникло. Я только сказал:

— Вроде бы уже не время, Рождество-то прошло.

Но Шурка почти что словами тети Таси возразил:

— Святки еще не кончились. Значит, имеем право.

То, что соблюдение православных обычаев Шурке Куншеру вроде бы не к лицу, не пришло в голову никому — ни самому инициатору этого дела, ни мне с Вадимом.

— Идем! — решил Вадим.

Я малость колебался — из-за своей стеснительности — но и отступать было неловко.

Шурка облачился в какой-то овчинный малахай и глубокий черный колпак с прорезями для глаз. Вадим надел картонную маску зайца и — поверх пальто — разношенный отцовский свитер. Я пошел без всякого маскарада: потому что здесь, на Ямской, в десяти кварталах от моего дома, едва ли могли встретиться знакомые.

Вадим взял с собой балалайку. Играть он не умел, только отбивал на струнах ритм, когда мы исполняли свой единственный концертный номер. К старым обрядам этот номер отношения не имел. Мы вдохновенно голосили:

 По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед!..

В трех домах нас встретили вполне доброжелательно. С пониманием, так сказать. В четвертом мы, как выразился Вадим, „накололись".

Хозяин был, вроде, ничего, добродушный такой дядька в залатанной гимнастерке. Но вместе с ним оказалась тетка с оч-чень строгим характером. Худосочная, носатая, похожая на вредную бухгалтершу в конторе отчима.

Нет, она не ругала нас, узнав о цели визита. Но сперва попыталась выяснить наши фамилии, а потом принялась объяснять, какой непоправимый вред наносят религиозные праздники делу социалистического строительства и успешному завершению послевоенной пятилетки.

Время от времени она прерывала лекцию и задумчиво обращалась к хозяину:

— Интересно, чьи это все-таки дети? Ну, мальчик без маски — он не здешний. А у этих двоих голоса, по-моему, знакомые...

— А хрен их знает, — доброжелательно отзывался дядька в гимнастерке. — Пацаны, а „Каховку" вы петь умеете?

Нам, однако, было не до „Каховки". Рвануть бы! Но не хватало решимости. Вернее, общей договоренности, чтобы враз. Мы топтались на кухне и что-то мямлили.

— А родители знают о таком вашем развлечении?

— Не, мы сами, — пробубнил я.

— Вы должны чистосердечно рассказать им про все. И обещать, что больше так поступать не станете.

Мы закивали — так, мол, и сделаем — и спиной вперед выкатились из дома.

На улице Шурик выдохнул:

— Это жена Андрея Мироновича, папиного знакомого. Какая холера занесла ее сюда? Она живет на улице Семакова.

— Думаешь, не узнала тебя? — спросил я.

— Шиш ей!

— Пора заканчивать гастроли, — решил Вадим. — И так вон чего насобирали.

В трех предыдущих домах нас одарили двумя пригоршнями карамели, кульком печенья и куском свежего рыбного пирога.

Сейчас мы топали по скрипучей, синей от сумерек улице, сосали карамель и зажевывали пирогом с нельмой. Настроение опять круто шло вверх. Через пять минут мы уже хохотали, вспоминая носатую „лекторшу". Вадим балалайкой сшибал с веток рябин густую изморозь, балалайка весело гудела.

В конце улицы светился розовый закат, а над ним висел рогатый месяц.

— Домой пора, — вздохнул я.

— Ну, пока...

Но ощущения, что день закончен, у меня не было. Сейчас приду домой, схвачу санки и побегу кататься в лог. Там на склонах много знакомых мальчишек и девчонок. В том числе и Ленка из соседнего дома, у которой всегда выбиваются из-под шапки бело-золотистые волосы. Я ее звал „Цаца-Ляга“. Это не обидное прозвище. Скорее наоборот: сокращенное от „Царевна-Лягушка“.

Так все и было в тот вечер!

Я катался, пока штаны не покрылись на коленках ледяной коркой. А месяц поднялся высоко над крышами и светил очень ярко. Когда я шел домой и волок за собой санки, окошки светились как на рождественских открытках, которые в сорок пятом году присылал мне из Германии отец. И сугробы мерцали под светом месяца. И пахло дымом из труб. А дома ждал ужин: восхитительная вареная картошка, горячая, но с ледяной приправой из тертого мороженого молока.

А еще ждала книжка из серии „Библиотека приключений", с потершейся позолотой рамки на переплете — „Затерянный мир“...

А когда я наконец уснул на своем широком сундуке, укрытый поверх одеяла маминым старым пальто, мне и приснился тот сон.

Я снова видел нашу улицу Нагорную, но она была не такая. Более сказочно светились окошки. Более празднично искрились крыши и сугробы. Посреди дороги была сделана гора, ребята съезжали с нее на санях и долго мчались по накатанным колеям в дальний конец улицы. А там, в зеленом небе, низко над печными трубами с дымом, похожим на кошачьи хвосты, как раз и горел тот волшебный месяц.

Такой, какого наяву никогда не бывает.

Во-первых, он был громадный. В сто или в тыщу раз больше обычного. Во-вторых, он был живой!

Нет-нет, ни пухлогубого рта, ни хитрого глаза под нависшей бровью у этого месяца не было. Но острый кончик нижнего рога у него шевелился. Месяц словно поддразнивал нас — не обидно, а для веселья.

А еще был у месяца нос. Не привычный нос-валенок с разлапистой ноздрей, а... что-то необычное. Нос был похож на большущую рукоятку от деревянной толкушки, которой растирают картофельное пюре. Такой же длинный, с набалдашником, с точеными ободками. Он торчал точно посередине золотой лунной дуги. И все вместе это было как буква Э!

Я не очень удивился, но ужасно обрадовался! Сразу вспомнил и узнал подружку своего дошкольного детства. Буква перестала быть радужной, сделалась желто-светящейся, несказанно выросла, но все равно это была она!

С ощущением вновь обретенной сказки я и катался с горы в течение всего длинного сна.

Да и сон ли это был? Может быть, просто продолжение того славного январского вечера? Может быть, и в самом деле есть где-то мир с такой вот ласково заснеженной улицей, над которой светит яркий месяц — громадина с золоченым носом-рукояткой?

По правде говоря, я знаю, что есть...


2

Я уже упоминал, что в памяти о раннем детстве действительность перемешана со сказками. Явь — с удивительными снами. Порой сны эти помнятся ярче реальных событий и будней. И теперь я думаю иногда: „А, может, это и в самом деле было?“

Может, и правда я однажды гладил поверхность Луны руками?

Луна в тот момент представляла плоский, стоящий вертикально круг высотой с двухэтажный дом. Круг этот располагался в темном пустом (но не страшном) пространстве. Сделан он был, судя по всему, из пергаментной бумаги, натянутой на громадный обруч. У нижней кромки обруча торчал балкончик. Узкий, с перильцами из металлических трубок — словно на пароходе, который я видел в кино.

Вот на этом балкончике я и оказался. И твердо знал, что я — рядом с самой настоящей Луной, хотя она и оказалась немного не такой, как виделась снизу, из нашего окна.

Я ласково и осторожно, с ощущением сбывшейся сказки, касался Луны ладонью. Сухая слабо натянутая бумага прогибалась и похрустывала. Круг Луны излучал мягкие фосфорические лучи. То ли его просвечивали насквозь невидимые лампы, то ли он светился сам по себе.

Свечение это напоминало об экране в таинственной мгле кинозала. Конечно, о черно-белом (про цветное кино я тогда даже не слыхал). Только сероватые тени лунного диска были неподвижны. А в его свете была чуть ощутимая снисходительная доброта.

Я не знал, как оказался здесь, на высоте. И нимало не тревожился о том, как попаду домой. Единственным чувством было, пожалуй, спокойное счастье — от того, что мечта исполнилась: я на Луне. Балкончик — он ведь тоже часть Луны. И не было никакого сомнения, что все это — на самом деле. Потому что вполне по-настоящему лицо мне согревало несильное (как от протопленной накануне печи) тепло лунного излучения. А трубчатое железо перил холодило ладони. А при случайном взгляде на ноги я видел, как искрятся пряжки моих новеньких сандалий...

И в то же время это была, конечно, сказка. Сказка фосфорического света.

Фосфорический свет с той поры всегда завораживал меня. Даже в самой малой дозе. Примагничивал и словно приближал к лунному чуду. Помню, как старший брат подарил мне черный жестяной циферблат. Сказал, что от самолетных часов.

— С истребителя! — Он думал, что именно эта военная деталь взволнует мое воображение. Однако меня взволновали выпуклые белые числа. Они светились в темноте!