На литературный и политический авторитет Э. Багрицкого и других широко известных в ту пору писателей, вплоть до Маяковского, В. Португалов попытается опереться в трудный для него момент — после ареста в 1946 году. Тогда на допросе он показал: „На мое литературное формирование большое влияние оказал поэт Эдуард Багрицкий, с которым имел и личную дружбу, помимо общности наших интересов в поэзии. Через Багрицкого познакомился со старшим поколением поэтов-литераторов — Сельвинским, Луговским и другими. На почве литературных интересов был знаком лично с В. Маяковским, который оказал на меня большое влияние".
В магаданской контрразведке тогда, вероятно, вдоволь поиронизировали над этим и подобными заявлениями: „Ишь, какой важный! Может, и с самим Буревестником дружил? “, однако освободить поэта не поспешили, несмотря на глубокое уважение к названным именам — компромат на В. Португалова имелся совершенно жуткий и предельно достоверный.
Я не готов пока подробно рассказать о том, кунцевском, периоде жизни моего героя — в силу того, что далеко не все показания очевидцев и свидетельства документов собраны, а больше всего потому, что на протяжении почти четырех лет, несмотря на многие попытки, не могу получить доступ к архивно-следственному делу Валентина Португалова 1937 года. А оно, это дело, сам факт ареста, процесс следствия и постановление ОСО словно подвели черту под юностью моего героя, подытожили ее. И путь на Колыму был для Португалова, по сути, дорогой в новую жизнь, какой бы страшной она ни казалась тогда пассажиру товарного вагона, медленно и неудержимо идущего на восток.
Мне уже доводилось как-то писать о „колымском триединстве" — единстве времени, места и героев этого грандиозного по числу участников и по длительности безжалостного спектакля, поставленного на бесконечных просторах Крайнего Северо-Востока. В осуществлении этого триединства внимательный зритель без труда увидит суровые закономерности, выразившиеся, в частности, и в том, как и кого отбирала в качестве жертв машина репрессий. И от того — насколько неизбежным становилось для того или иного персонажа, сколько бы он ни полагал, что именно с ним-то и произошла чудовищная случайность, участие — в той или иной роли — в этой бесконечной мистерии.
И в этом плане отнюдь не случайным окажется постановление Особого совещания НКВД СССР от 8 августа 1937 года, принятое в отношении Португалова В. В.: „...за к-p агитацию — заключить в исправтрудлагерь сроком на ПЯТЬ лет. .“
Через девять лет, в сентябре 1946 года, начальник 1-го отд. контрразведки УМВД по СДС капитан Зеленко, приступая к основательной „разработке“ вновь арестованного Португалова, напомнит ему обстоятельства, предшествовавшие первому осуждению: „Следствию известно, что в период
1936—1937 гг. Вы, еще будучи студентом литературного института в Москве и как начинающий поэт, имели близкую дружбу с такими литераторами, как Игорь Зубковский, Меклер, Оболдуев, Корнилов, Васильев и другими, которые в тот же, примерно, период были в большинстве за антисоветскую деятельность органами НКВД арестованы.
А сколько арестованных было среди однокашников Португалова по литературному институту: Иван Исаев, Галина Воронская, Александр Шевцов, Михаил Гай, Нагаев...
Коснутся репрессии и того „кунцевского" кружка, который вывел юного Португалова на орбиту поэзии. Парадоксально (но это лишь кажущаяся странность), но здесь первыми жертвами окажутся люди, дальше других стоявшие от поэзии — братья Михаил и Иван Дыко, кунцевско-одинцовские домовладельцы, люди рабочих специальностей. Одного из них — Михаила Елисеевича — Валентин Португалов должен был знать хорошо: именно в доме Михаила Дыко снимал две комнаты Эдуард Багрицкий.
Широко известная поэма Багрицкого „Смерть пионерки" — „Валя, Валентина, // Что с тобой теперь?" — написана на смерть дочери Михаила Елисеевича. Это оттуда, из тех комнатенок, пошли греметь по стране литые строки: „Нас водила молодость // В сабельный поход. // Нас бросала молодость // На кронштадский лед...“
Есть в этом гордом стихотворении строки, изобличающие тех, кто противостоит молодости мира. В их числе названа мать умирающей от скарлатины девочки. А в поэме „Человек предместья" ненавистным поэту героем окажется и хозяин дома. Немало изобличив уклад жизни на ул. Школьной, Эдуард Багрицкий напишет:
Черт его знает, зачем меня
В эту обитель нужда загнала!..
Здесь от подушек не продохнуть,
Легкие так и трещат от боли...
Крикнуть товарищей? Или заснуть?
Иль возвратиться к герою, что ли?!
Ветер навстречу. Скрипит вагон.
Черная хвоя летит в угон.
Весь этот мир, возникший из дыма,
В беге откинувшийся, трубя,
Навзничь, — он весь пролетает мимо,
Мимо тебя, мимо тебя!
Он облетает свистящим кругом
Новый забор твой и теплый угол.
В исторической перспективе поэт оказался все-таки неправ — „весь этот мир" не миновал скромного железнодорожного рабочего, построившего свой теплый угол за новым забором, равно как и его брата, плотника, жившего по соседству — в 1935 году оба они были направлены в ссылку в Красноярский край, через год Особое совещание НКВД СССР распорядилось заключить их за контрреволюционную деятельность в исправтрудлагерь сроком на пять лет.
Далее братья Дыко оказались на Колыме (прииск Нижний Хатыннах Северного горно-промышленного управления), где в январе 1938 года были арестованы — за участие в контрреволюционной троцкистской группе Германа и Орлова, которая, якобы, проводила в лагере подрывную работу.
„Совместно со своим братом Дыко И., — сказано о М. Е. Дыко в расстрельном постановлении тройки УНКВД по ДС, — призывал заключенных к борьбе с Сов. властью путем объявления голодовок, невыхода на производство и активному сопротивлению лагадминистрации. Является организатором к-p саботажа, систематически отказывался от работы и насаждал среди лагерников религиозные убеждения".
Предъявленные обвинения братья Дыко категорически отвергли, но это уже ничего не могло изменить. Весь процесс следствия и вынесения постановления занял в данном случае лишь один день: 23 января 1938 года братья Дыко были арестованы, подвергнуты обыску и допросу — дело происходило на спецкомандировке „Серпантинная" ,на другой день, 24 января, уже было готово и утверждено обвинительное заключение, в тот же день дело всей группы (каким образом, если расстояние от „Серпантинки" до Магадана более 600 км?) было рассмотрено Тройкой УНКВД. Принятое расстрельное постановление было приведено в исполнение там же, на „Серпантинке", 13—15 апреля.
Тогда же, 14 апреля, был расстрелян в Магадане один из частых и почетных посетителей дома на Школьной улице в Кунцево (вспомним слова Португалова), родственник Эдуарда Багрицкого (они были женаты на родных сестрах, носивших в девичестве фамилию Суок), известный поэт и влиятельный в свое время партийный работник и издатель Владимир Иванович Нарбут.
Биография этого человека составлена из недосказанностей, легенд и вымыслов, исходящих из самых разных источников. Над ней еще предстоит немало потрудиться историкам. Здесь скажу лишь, опираясь на известные мне документы, что Нарбут В. И. был осужден 23 июля 1937 года (на две недели раньше Португалова) в составе группы литераторов, более или менее связанных друг с другом дружескими отношениями или просто фактом знакомства. Группу, по мнению работников НКВД, составили Павел Болеславович Зенкевич, Павел Самойлович Шлейман (Карабан), Игорь Стефанович Поступальский, Борис Александрович Навроцкий и В. И. Нарбут. Постановление Особого совещания назначило каждому из них — обвинение предъявлялось по статьям 58-10 и 58-11 УК РСФСР — пять лет заключения в исправтрудлагере.
Все осужденные по этому делу были без промедления доставлены на Колыму, разве что Нарбута задержали в „приемной" Севвостлага — на владивостокской пересылке, дольше других. И то сказать, как везти на Колыму, для которой существовали установленные еще в 1932 году правила отбора заключенных, калеку? Ведь у Нарбута была еще двадцать лет назад ампутирована кисть левой руки, с раннего детства он сильно хромал, более чем полуторалетнее предварительное следствие сильно подорвало его здоровье — врачи на пересылке установили болезнь сердца. Но повезли и его.
На Колыме судьбы подельщиков сложились по-разному. Двоим — Поступальскому и Шлейману — удалось пережить все тяготы лагерей и дождаться освобождения. Двое — Зенкевич и Навроцкий — умерли, находясь в заключении. Против Нарбута, окончательно признанного негодным к труду (вдобавок ко всему вскоре после прибытия на Колыму у него развилась цынга), а потому и вывезенного с прииска и содержавшегося в Магадане, в карантинно-пересыльном лагпункте, в начале апреля 1938 года было возбуждено новое уголовное преследование. На сей раз, вместе с группой таких же инвалидов, официально актированных медицинскими комиссиями, он был признан виновным в контрреволюционном саботаже.
Тщетно опальный поэт отвергал новые страшные обвинения. 4 апреля, через два дня после ареста, он был допрошен. 7 апреля было составлено обвинительное заключение, тем же днем помечено и постановление Тройки УНКВД. Через неделю оно было приведено в исполнение в Магадане.
Осталось неизвестным, встречал ли Португалов Нарбута на владивостокской пересылке (они находились там в одно время), а с Игорем Поступальским, поэтом, критиком, переводчиком — К. И. Чуковский в своем „Дневнике" за 1932 год привел о нем слова вдовы поэта Брюсова: „...сейчас пишет большую статью о Брюсове, кажется, включит в нее даже 6 условий т. Сталина", — именно здесь (показания Португалова на допросе в 1946 году) и состоялось знакомство. Вместе они будут отбывать и какую-то часть наказания на Колыме.
Через тридцать лет, в 1967 году, один из бывших колымских сидельцев, М. С. Еремин, напомнит В. Португалову первые месяцы на Колыме, проведенные вместе на лагпункте пос. Спорный: