Объясним бездействие начальника СПО врожденной порядочностью? Не мог ли он рассуждать примерно так: „Мы, конечно, ценим Ваше рвение, Ханна Иосифовна, Вы его нам уже не раз доказывали. Но тут, знаете ли, все-таки особый случай. Португалов Вам не чужой человек. Неловко ведь как-то, а? Так что идите-ка Вы домой и об этой бумажке забудьте. И мы о ней забудем, словно ее и не было“.
Но ведь бред все это. Чекисты, они, конечно, тоже люди — были, есть и будут — со всеми вытекающими отсюда особенностями личного поведения. Но ведь и не настолько просто люди, чтобы идти вот на такие, предполагаемые, служебные преступления — только из-за своей чрезмерной порядочности. Да ведь и не поступил Абрамович так, как я здесь фантазирую — заявление Прониной он не только не уничтожил, а сделал еще ряд манипуляций, о которых станет известно позднее. Так что и это предположение никак не проходит.
Что же остается думать?
Предположим, что, получив сигнал Прониной, СПО методично и неторопливо, затратив на это более трех лет, стало „разрабатывать" в духе новых принципов, оставив горячку 37-му году, дело Португалова. Но оно, это дело, следов такой разработки не содержит. Нет в нем и попыток выявить круг единомышленников И соратников опаснейшего контрреволюционного агитатора — в деле Португалова нет сообщников (а нетрудно предположить, что не один он такой смелый был в то время в Магадане и что среди лиц, с которыми он общался, находились у него сторонники, хотя бы на словах — а большего для того, чтобы привлечь в качестве соучастника, и не требовалось).
Да что там сообщников — знаменитый СМЕРШ (а именно это подразделение Магаданского УВД взялось-таки за дело Португалова) так „пас“ три года нашего героя, что словно и свидетелей его преступной деятельности найти не мог. Кого X. Пронина, успевшая давно уехать в Новосибирск, то есть потерявшая с Магаданом связь, назовет на допросе, который наконец состоится, того чекисты в Магадане и вызовут. Вот вам и результат „разработки “.
А. Козлов в упоминавшейся мною статье „Актер с Монастырской улицы" напишет о второй судимости В. Португалова: „Осенью 1946 года Валентин Валентинович вновь арестован, он пропал из поля зрения (разрядка моя — А. Б.) магаданских актеров. Только по запросу директора Магаданского дома культуры М. Горького... был получен ответ: „Сообщаю, что Португалов Валентин Валентинович 30 сентября 1946 года осужден Военным трибуналом войск МВД при Дальстрое к лишению свободы и водворен в лагерь.
В этой, едва ли не случайной, обмолвке — пропал из поля зрения — наличествует, может быть, нечто очень важное для дела Португалова: следствие, вопреки логике „чем громче дело — тем больше славы“, не заинтересовано в том, чтобы раздувать его, напротив — оно словно все делает для того, чтобы о деле было известно как можно меньше, словно собирается разобраться с арестованным „по-домашнему".
— Как можно! — предвижу я возражения возмущенного читателя. — Как можно ставить на одну доску человека, столь яростно изобличавшего в своем стихотворении Сталина и его кровавых приспешников, с теми, кто этот кровавый режим все еще защищал, то есть с тогдашними чекистами? Какие могут быть у них „домашние" отношения? Да быть такого не может!
Допустим. Допустим, что получив донос Прониной, сделав с принесенного ею стихотворения фотокопию, Абрамович и иже с ним, не медлили — а чего медлить, если вина этого субъекта очевидна? — вызвали Португалова и принялись его „ломать". И требовалось им от Португалова не только признание его собственной вины, тут поэту просто некуда было деться, а требовалось гораздо большее — сотрудничество. Но не пошел на него приглашенный для мирного разговора автор-агитатор, не пошел, сколько его ни приглашали, ни урезонивали. И тогда, через три года, лопнуло терпение у органов и Португалов снова стал обвиняемым.
Красиво это, конечно, но... Чтобы три года „ломать" — и не сломать, имея на руках такой козырь, как текст этого злополучного стихотворения? И кто ж поверит в ангельское терпение тех сотрудников, носи они самый что ни на есть небесно-голубой кант на своих кителях и брюках? Да и в столь долгой стойкости поэта Португалова я не могу быть уверенным: когда припечет его то, второе, следствие, когда обозначит оно со всей определенностью, что обвиняемому обратного пути нет, легко и просто назовет он имена людей, которые содействовали росту его контрреволюционного самосознания еще в лагерях, по первой судимости. На это признание не только трех лет — трех недель не понадобится.
Что же у нас остается по части предположений? Да только, пожалуй, одно: в 1943 году, 6 мая X. И. Пронина „сдала" В. В. Португалова УНКВД, а чекисты постарались — должны были постараться! — обратить сей факт к своей выгоде. А когда эта выгода была ими но прошествии лет получена (тут возможны и дополнительные варианты, как, скажем, угроза разоблачения в чем-то проболтавшегося агента, его же, ставшее известным органам, намерение уехать с Колымы и тому подобное), избавились от него, сунув в лагерь — пусть еще спасибо скажет, что лишних три года, с 1943-го, на свободе погулял, давно тебе уже пора на нары, вражина!
Помню, как больно меня первый раз ударила эта мысль, когда я сидел в архиве над старым делом Португалова. И случилось это не потому, что давно сложившийся образ этого человека, казавшегося этаким сгустком энергии, мужества, непреклонности, да и знаний, конечно, — и по части поэзии, и по части колымского прошлого, да может быть, и по любой другой части, потому что кем мы, я и мои ровесники, тогда рядом с этим человеком были, вернее, с тем образом, который так явственно рисовался? — дело не только в том, что по образу этого вдруг прошла трещина. Потрясение коснулось главного: а чему же тогда верить и кому? Потому что пусть тебе не 25, как было мне, скажем в 62-м, а уже 55, как ныне, пусть ты уже изжил, казалось бы, до предела тот юношеский, восторженный романтизм и кое-что успел узнать в жизни, однако сохранилась в тебе вера в какие-то незыблемые человеческие ценности, покоящаяся — ведь не может она без опор — на лично тебе известных примерах служения им, обладания ими. И когда пример пусть не рушится, а словно оседает, кособочится только — горько мне было размышлять на эту тему в почему-то вечно-холодном помещении моей добровольной кутузки над нетолстой папкой архивно-следственного дела.
А потом, так бывает, я словно забыл о тех невеселых переживаниях. Конечно, и потому, что не очень хотелось задерживаться на них. И потому, что стихийно сложившаяся технология моих разысканий не предполагала, не давала возможности непрерывно работать только над одной темой, и, тщательно законспектировав португаловское дело 1946 года, наметив, что и как я буду искать здесь дальше, с учетом полученных сведений, предприняв в этом направлении некоторые действия, я взялся за другое дело, иную судьбу, потом так же отложил и это, и взялся за третье, потом за четвертое, не забывая, конечно, что о Португалове я все равно когда-нибудь буду рассказывать и надо поднакапливать материал для этого разговора. Вот такая у меня за несколько лет сложилась технология, потому что не сразу, далеко не сразу находились (если находились вообще) запрошенные архивные дела, не сразу обнаруживались возможные свидетели, появлялись новые предположения, которые тоже нуждались в проверке,
И приступая к рассказу о колымской судьбе Валентина Португалова, пересказывая известные мне по документам и свидетельствам моего героя обстоятельства 1937—42 годов, я отнюдь не держал, как камень за пазухой, выводы тех горестных размышлений над делом Португалова 1946 года, точнее о том, как оно возникло, я словно забыл о тех выводах и уж, конечно, не пытался то, что мне увиделось в тот момент в характере и судьбе поэта, опрокинуть назад, на прожитые им ранее годы, или наложить на последующее поведение, но... перечитав сейчас начало очерка, дойдя до этих самых рассуждений-предположений „как и почему“, я увидел, что сам того не желая, „подставлял" моего героя и ранее — вот здесь он актерствовал, тут просто наврал, да еще явно с корыстной целью, тут выдал за подлинный факт легенду, тут пустил пыль в глаза. И получалось, что неискренность и беспринципность, которые могла породить в жизни Португалова ситуация 1943—46 годов, не остались навсегда в том проклятом трехлетии, они лезли, они выпирали, черт их побери, в характере, в поведении моего героя и становились совершенно очевидными, стоило только чуть копнуть, только попытаться хоть как-то проверить подлинность того или иного факта.
Тогда что же я,, собственно говоря, пишу? И что будет означать мой опус? Ведь принимался за него я — это-то уж я знаю наверняка! — отнюдь не с разоблачительными целями, напротив, я хотел со всем возможным почтением представить читателю образ человека, столь поразившего меня в юности, человека, так много испытавшего, известного, хотя бы. в пределах Магаданской области, литератора, лучшие, горьчайшие произведения которого пришли к читателю в самые последние годы и стали немаловажным фактом нашей общественной жизни, нашего теперешнего сознания. Да, все это я предполагал, всем этим я вполне сознательно руководствовался, а что же у меня из этого замысла выходит? Скажем прямо — нечто совершенно противоположное.
И что тому виной? Отвергну „злой умысел" — его не было. Не было и пусть подспудного в данном случае желания профессионального литератора усложнить ситуацию, сконструировать сюжет позанятнее, сделать образ героя „помногограннее"— я вполне согласился бы, чтобы мой герой был рыцарем одной идеи, героем самым что ни на есть однозначным, чтобы были в его судьбе только мужественные и героические поступки, чтобы он только и делал, что страдал и в конце концов таким вот образом победил!
Но так, видимо, не бывает. Добродетели и пороки не существуют в нашем мире в чистом, взвешенном виде, не выпадают в какие-то цельные осадки, равно как и не вселяются в какую-то нейтральную, а потому и свободную от достоинств и недостатков плоть, не растворяются в сугубо героических, равно как и в абсолютно мерзких деяниях. Граница чести и бесчестья проходит через реальное человеческое сердце. И кем станет его обладатель, если вдруг, под влиянием обстоятельств, это сердце участит свой стук или замрет от испуга — героем или предателем, кто предскажет?