Все было вранье, и ехали мы в мягком вагоне...
......................
Мне приснился сон:
... мы с Ленкой купаемся, она тонет, я кидаюсь спасать, но тону тоже, выбраться смогу, если ее отпущу, брошу...
Сон повторялся, мучил, преследовал наяву.
Как же быть?
Гибнуть вовсе не хотелось. Даже не то, — погибнуть я будто не боялась, говорить, так совсем не боялась, но вот там, в беде, вдруг не выдержу, отпущу, брошу?..
Я стала бояться смотреть людям в глаза, — мои — были глазами предателя.
Но тут мне возьми и представься случай для проверки. Только купались мы на этот раз с Женькой. Я учила ее плавать. Она шагнула в яму и скрылась. Я шагнула за ней. Кто кого из нас поймал? — она вскочила мне на шею верхом и зажала коленками. Может, я бы и „отпустила" ее, да не смогла. И вынырнуть не могу. Я мигом вспомнила не что-нибудь, а книжку она мне пересказала, про бабку, которая не умела плавать, а ей зачем-то нужно было попадать на другую сторону реки, партизанам что ли помогала, так она реку переходила по дну, — подпрыгнет, воздуха наберет и бежит под водой. Я и побежала. Подпрыгну, Женька воздуха хлебнет, а мне не удается, но я бегу по дну, подпрыгну...
— Танька-то где? — кричат с берега.
— Все в порядке, здесь, — Женька успевает ответить, но это уж потом нам рассказали, конечно, — им „кукольный театр на воде“, а я, по-моему, бегу... Женька же меня и довытащила. Хорошо, что берег близко.
Сон мой пропал, как иллюзия загаданного большеглазого страха. Все стало на место: борись, бейся, верь до последнего.
Хорошо, конечно, исходить из хороших исходов. Ну а почему бы из них не исходить?
И Женька-умница, задавила меня коленями.
В роду у нас спасать утопающих?
Теперь я думаю, что слишком выгралась в ленкину ситуацию с поездом. Конечно, Ленкой я была, следуя за ее переживаниями. Но ведь надо себе сознаться, я была и тем другим одновременно. Я тоже боялась спрыгнуть с поезда; не хотела хлопот со стоп-краном, впрочем, об этом я не думала, пожалуй; вообще не поспешила на помощь; и взвешивала, — будет ли предательством?., соскользнула, взгляд отвела...
Вот я и говорю, что мы чувствуем потребность раствориться, стремимся вкусить сладости повторения, совпадения, соощущения, а смысла можем не коснуться вовсе. Не ищем. Растворение ли это? Скорее эластичность юного существа, всего лишь „творческий инстинкт молодости".
Тогда я еще только начинаю выпутываться из цветистых иллюзий... а старшая сестра уже обгоняет меня, вступая в зрелое восприятие. Когда идея растворения утрачивает романтический сахарок...
вещи и явления останавливают нашу прыть словом „субстанция", ведь стихии не только заманивают, но могут вдруг приоткрыть бездну, заглянуть в которую каждый ли готов?
Каждый ли способен оказаться в срединной точке сути, где из одного корня растут преданность и предательство?
Или свести себя на нет в самом истоке превращения: когда сильное становится слабым, в твердом берет начало мягкое, тяжелое теряет свой вес, в темном вспыхивает импульс света, а рождение и смерть неуловимо сменяют друг друга?..
(Продолжение следует)
Василий Аксенов
НА ПОКОСЕ
В воздухе густой настой взрослых цветов и скошенной вчера и только что травы. В небе ни облака. И коршун над землей парит. И очень жарко. Под взмокшими платьями и кофтами соленые бабьи тела. Те, что постаре и похворе, косят в березовых, тенистых закоулках дуброву. Помоложе и поздоровее — на самом солнцепеке — тяжелую для рук, зачерствевшую без дождей полину. Нет легкой косьбы, это когда глазами смотришь на других — косил бы да косил. Далеко раскинулся покос: до согры зыбкой, размытой маревом на горизонте. Многих косцов не видно. Только то там, то здесь слышится простенькая древняя песнь оселка.
Бурмакину Коське годков шестнадцать. Коська ни править, ни точить косу не умеет. Или не хочет. Подступает то к одной бабе и говорит ей: срежь или отбей, мол, то к другой — и просит: дескать, налопать. Бабы Коське лопатят с удовольствием: один мужик на всем покосе, да и — пока правишь, будто отдохнешь, и передышка вроде бы оправдана. Зычно зовет от табора старая Матрёна: ба-а-абы! на переку-у-ур! Прячут бабы литовки под валки: сталь, дескать, от зноя портится. Собирают ладонями пот с загоревших треугольников груди. И с шеи. Стряхивают пот с пальцев. Быстро обсыхают ногти. Коська первым бросает косу, первым подбегает к костру. На девчонку походит Коська, только белые усики с золотистою игрой на солнце отличают его от девчонки. Забросан травою для дыма от комаров огонь. Отрывается дым от кострища и прячется в кроне пожившей, развесистой березы. Замирает. Будет дремать там, пока сонного его не съест день. Падают с листьев на земь шлёпко гусеницы угоревшие. Ложится Коська в траву, вынимает из матерчатой сумы кружку, чаю ожидает.
Подходят бабы. Опускаются, поджимая под себя ноги и охая. Долой с лица сетки. Сетками отмахиваются. На тагане курится ведро с крепко заваренной душницей. Прокричал коршун: пи-и-и-ить,— и понес себя к реке, что петляет за согрой. Над рекой пары влажные. Не держат они птицу, и сжимается в падении у птицы сердце сладостно. Чай готов, бабы,— говорит Матрена, плотно смыкая губы тонкого кривого рта. Зубы ее цынга съела на высылке. Нечего было больше есть цынге, наверное. Наливайте, потчуйтесь,— говорит старуха бабам.— Пей, Коськантин,— предлагает она Коське,— воды не жалко; вода и воздух у нас пока что бесплатные.
Черпают бабы прямо из ведра, отжимая донцами кружек стебли испитой душницы. Вкусный чай. Далеко несет безветрие его запах. Сбивает пчел с толку. Подлетают к пьющим, гудят рассерженно. Выкладывают на разноцветные, разнозаплатные подолы из своих скудных торб бабы молодой лук, чеснок, черемшу, яйца и малые ломти хлеба. Кто-то и солью в коробке богатый. Зубы в зелени и в яичном желтке. Есть лучше, чем косить, думает Коська. А еще лучше пить ароматный чай. Чай не пил, говорят бабы, какая сила, чай попил — совсем ослаб. Зажал Коська двумя пучками шубницы горячую кружку, пар сдувая, отпивает маленькими глотками чай и поглядывает на Ольгу. Ох и хороша Ольга, и сейчас, конечно, и тогда, когда в ситцевом платье в огороде, напротив Коськиного амбара, поливает огурцы. У Ольги из травы виден лишь розовый, с облупинами нос. Да где-то там, из-под белого платка вырвалась черная прядь. Замешалась в клевере белом. Спуталась. Здорово Коське, прищурившись, смотреть исподтишка на розовый нос. И еще: наматывать мысленно черную прядь на палец.
Напились бабы чаю. Развалились. Пожилые прикрыли глаза — дремлют. Молодые в небо глядят: каждая свое в нем, в небе, видит. Матрена в дымокур травы подкидывает, трава сгорает быстро, знай подкидывай. Не любят комары дыму. Отлетели. Звенят среди стеблей и листьев поблизости, но сунуться к костру не смеют. Ко-о-остенька,— трогая свою грудь, говорит нараспев Паночка Рашпиль,— хошь бы похвастался, ли чё ли. Похвастайся, Коська,— уже другой голос. Да отвяжитесь вы от меня,— отвечает Коська, опускаясь ниже — прячась от розового носа. — Вчера весь день привязывались, как прибзднутые, сёдня опять за своё. Смеются бабы. Тает смех в знойной духоте. Тогда мы сами посмотрим. Да, а пуп не надорвете? Не надорвем; покажи-и-ы. А шиш с маслом не желаете! Масла — само собой, и на твое добро уж жуть как хочется полюбоваться. Ну и любуйтесь на свое, я-то вам чё, кино какое чё ли! На свое мы до тошнотиков налюбовались, а твоего вот даже и не видели. Бригадир приедет, у него и спрашивайте, он вам такого покажет, что глаза ваши поганые на лоб повылазиют и лопнут. А чё нам бригадир, у бригадира есть кому смотреть, а на тебя и обидеться некому. Да катитесь вы! A-а, вон ты как! И смех густым облаком долго продержался, долго смех не растворялся в воздухе.
Навалились бабы на нечаявшего Коську. Втиснули руки его коленками в моховник влажный. На ноги насели. Свинцовые у баб тела. Плюется Коська, ругается матерно. Окусить какую — не дотянешься. Взбухли на лбу и на шеи у Коськи жилы. Лицо фиолетовым сделалось. Не справиться ему с бабами. Ремешок расстегнули, к ширинке подбираются. Матрена головой качает, стыдит баб, кипятком их остудить грозится. Ольга вдаль, на березовый околок глядит отстраненно. Отпустите, стервозы! Сам покажу. Раскатились бабы, давясь хохотом. Вскочил Коська, забежал за оглаженнную за ночь, но не осевшую еще копну. Спустил до колен штаны. Выбежал. Белые бедра и рыжий лобок. А грех не виден, грех солнце прикрыло. Смотрите, старые суки!.. Да какие же мы старые, это ты шибко молодой — еще серьезный. Ринулся Коська в соседний березнячок. Упал там. Зашелся горько солеными.
Ругает Матрена баб бесстыжими девками. Сжимает тесно беззубый рот. Просит прощения для всех у Богородицы, кивая при этом на небо, но взглянуть на него не смеет: высоко больно. А у девок уже скулы болят. Смех на исходе, но боек еще. Давно так не смеялись. Мы ведь так в шутку,— оправдываются,— в шутку, тетка Матрена. Кто ж так шутит над ребенком, разве нелюди,— говорит им та. И гулко топот. Совсем рядом. Выехал из тальника всадник, подскакал к табору. В стремени, спешиваясь, завис — повело коня: грузный наездник. Крупный мужик бригадир Иван Виссарионович Нестеров, бывший кулак, казак ли бывший, угодивший с Длани на строительство Игарки, рук рабочих, видно не хватало там, с Игарки — на фронт, после ранения — в Ялань, замкнув один из кругов. Уздечку закинул коню на спину. Не боится, что убежит конь. Ученый Карька: от хозяина не бегает. Здорово, бабоньки, — говорит бригадир. Говорит бригадир редко, после каждой куцей фразы желваками подолгу работает: следующую формует — так, наверное.
Зачерпнул из ведра. Отпил. Чего веселье-то такое? — спрашивает. — Работы мало? — улыбается глазами. — Я подкину. Или усталость не берет вас никакая? Посмеялись бабы вопросу: чё усталость, дескать, нам, коли двужильные. Но причину смеха пояснять не стали. Только Матрена — та губами недовольно шамкает. Венич