— Да ты уж брось-ка, парень, а! Какие сёдня поросята! Ночь скоро, солнце вот-вот сядет,— сказал Григорий, заглядывая в окно на скрывающийся за узкой, плотной полосой туч, возникших вдруг за ельником, красный диск.— Уже вон почти село.
— Уже и едем... и поехали уже... ик-ка! — залепетал Костя и, подняв от стола голову, отыскал глазами Семена.— Ага, а, Сеня?.. Ты скажи.
— Едем, едем,— засуетился Семен, вспомнив о Марфе, вероятно.— Всё, Григорий, всё — едем. И так уж загостились дивно. Стаканы... это вот допьем — и едем. Всё, правда, всё — нам надо ехать.
— Куда вы на ночь-то глядя? Переночевать, слава Богу, есть где. Оставайтесь. Посидим. А утречком, и отправитесь. Кто в ночь-то...
— Нам чё утра-то ждать? Сейчас поедем. Всё, всё, Гриша, Сидеть — оно хорошо...
— Ну смотрите, дело хозяйское, приневоливать не стану, хотя кто ж в ночь-то... только волки.
Допили медовуху. Придерживаясь за стол, приподнялись и... И из избы пошли.
— Литров шесть, а?
— Чё — шесть?
— Литров шесть выдули, ага?
— Да ну, ты чё, Семен, откуда шесть-то! Ме-е-еныпе. Литров пять... Не упади-ка, Костя, тут.
— Ох и пять. Это скольки литровый жбанчик?
— Какой? В каком таскал-то?
— Ну.
— Пяти.
— Пяти?! А вроде махонький... Ну дак и вот... пяти... какие ж пять! Ты ж раза два ходил, а то и три... Пусть будет два, по пять — уж десять...
— Десять если, маленькие, значит. Да и дели на трех... К тому же слабенькая.
— Про слабенькую, Гриша, мне не надо.
— Это от водки повело чуть, а моя-то так, чтобы водка не убежала... Костя, ворота — на себя.
— В-вижу... Сеня, а Сень.
— Ай, милай?
— Я... на телегу вон.
— Ну давай, давай. Я подойду. Какая штука! Голова ясная, а ноги не идут. Ноги-то, а! Не свои ноги. Смотри-ка, Гриша... Ноги-то... я их сюда, они — туда... как червяки. Смотри-ка, Гриша!
— Угу... Тут подворотня.
— Знаю, знаю... Вот так, вот так через нее мы... как будто так — на эроплане... Гриша, ты знаешь чё... ты будь-ка добрым... я сейчас сяду на телегу, а ты, отвяжешь вожжи, дак подай-ка мне их... Смотри-ка ты, как червяки...
— Садись, садись. Ночевали бы лучше, а то и мне тут одному-то...
— Нет, нет, и рады бы... Мы потихонечку-полегонечку, часика через два-три там будем. Нельзя без кума мне никак... Ты же знаешь моего лейтенанта... Сразу на сухой паёк переведет и гауптвахту посадит. Ну, Гриша, знаешь чё, спаси-и-ибо.
— Да брось-ка ты. Было б за что. Это вам спасибо, что зашли, а то сижу тут, как...
— Ну, скажешь тоже... Это тебе спасибо... Паш-шел, Гнедко... Это тебе спасибо, Гриша, что принял!
— Да ладно, чё там... Костю на бок поверни, то так лежит — и захлебнется
— Не захлебнется — он привышен.
— Ну, счастливо!
— Ага! Тебе того же!
— А то бы остались!
— Да нет уж, нет, и так вон посидели!
Темнело по-осеннему быстро. К тому же небо тучами затягивало сплошь и густо. Стояла тишина: дневное, шумное, угомонилось, ночное беззвучно готовилось к охоте. Было прохладно. Лист облетел: лес онемел. Чуть подстывшая грязь вязко чавкала. Вовсю трендел колоколец.
„Балаболка",— подумал про него Семен, а вслух сказал:
— Говорил, нет ли... Открываю вчерась районку, а там — фотография — кого б ты думал?.. Бригадира нашего... По пояс. Стоит, значит, в кукурузе, кукуруза выше, чем он. Ты здесь видал когда-нибудь такую? Ну дак и чё.... Он на коленях, гад, снимался. А мне об этом агроном... пил как-то с ним... дак я решил, что подвирает... Костя, ты чё? Ты плачешь, что ли? — Семен склонился над другом.— Ко-о-остя, да ты чё?
Костя охватил Семена за руку.
— Сеня...
— Ты чё?
— Сеня... вспомню... сердце в щепы, волосы дыбом.
« — Кого вспомнишь?
— Скопцов.
— Каво-о?
— Емнухов.
— Каво, каво?
— Скопцов... ик-ка!.. и емнухов.
— А кто такие?
— Сеня.
— Ну?
— Сеня.
— Дак кто?
— Кастрированные мужики.
— Да?
— Можешь представить?
— Ну.
— Нет, ты представь.
— Ну, ну?
— Ай, Сеня, Сеня,— простонал Костя и выпустил из своей руку друга.
— Да чёрт бы их... гори они огнем!., мужики эти. Чё ж теперь, реветь из-за них, что ли? Живут же и без этого. Нашел, по ком плакать. Своего горя, что ли, мало? Как выпил, так и давай оплакивать всех без разбору. Прошлый раз целый месяц всё по каким-то... хрен и вспомнишь... панихиду справлял. Людям делать нечего, а он насмотрится телевизора — и плачет. Я думал, что он — Марью обманул — дак... Вот кого, парень, да ребятишек бы лучше не забывал... О чем тебе я?.. A-а, в полено-мать... Ты за вчерашнее число читал газету?
— Н-нетт-т!
— А с кукурузой-то... про бригадира-то слыхал?
От Кости ни звука.
— Ты спишь уже?
— Н-нетт-т!
— А чё молчишь? Надулся, что ли? Ты чё?
— Н-ничч-чё!
— Сказал не так чё разве, а?
— Иди-ка, знаешь ты, куда...
И замолчали. Едут. Долго молча едут. Только колоколец невидимый в темноте дзинькает, да прядет ушами изредка слившийся с ночью Гнедко.
— Дошлый же у нас бригадир... шельма,— заговаривает опять-Семен.— Хе-хе. Ну и додумался... Мало кому такое бы в голову пришло. Возьми меня, дак ни за что бы... точно, никак бы не допетрил.— Огонек цигарки то вспыхивает, озаряя нос Семена, то гаснет. — А кум, наверняка, уже и ворота запер,— продолжает говорить Семен.— Спит. У них сейчас ток работает, в деревне свету нет — станция не тянет. Без свету-то уж вовсе как без глаз. Как раньше жили. А вроде и ничё было, девок-то и в потемках можно пошшупать. Правда, Костя, как ты, а?
Костя не ответил. Семен близко-близко наклонился к другу, огоньком самокрутки выявил из мрака его лицо, глаза закрытые его увидел.
— Эх-ма,— вздохнул, стегнул Гнедка, и телега покатилась на встречу с Чалбышево.
Сделалось так темно, что граница между лесом и небом перестала различаться. Семен вдруг представил себя ночью одного далеко в тайге — судорожно передернулся. Прикрикнул на коня, затем надел вожжи на руку, а руки спрятал в карман. Холодило шею — Семен выплюнул искуренную цигару, утянул голову в воротник телогрейки; почувствовал, как затекают ноги — поднял их на телегу и поудобнее устроился на дождевике. Зевалось. Смыкались веки. В сознании толпились образы: кум, Марфа и кто-то еще. Все они почему-то махали руками, что-то говорили и бранили не то его, не то погоду. Буркнув мнимым собеседникам что-то в ответ, Семен задремал.
Тут же и сон ему привиделся. Будто ползет он в отсыревшем дождевике, с планшеткой и с биноклем на Кудыкину гору. Заползает на самую маковку и видит: стоит кудрявая рябина, а на рябине вместо ягод огурцы растут, под рябиной валун лежит огромный, а на валуне сидит мужик в галифе и на гармошке „Подгорную" играет, Увидел мужик Семена и прекратил играть, гармошку отложил обок и говорит Семену:
— Доброго здоровьица, Семен. Давно уж жду. Так чё, заполз, хочешь Сказать?
— А не видишь будто? — отвечает ему Семен дерзко, ответив, достает из планшетки карту, сверяется с ней в чем-то и засовывает ее обратно.
— Теперь сползать будешь?
— Не ночевать же здесь,— отвечает Семен.
— А хочешь, я тебе перед дорогой нагадаю? — спрашивает человек в галифе.
— Ну нагадай,— соглашается Семен,— если не лень и если делать нечего.
— Ну вот, значит,— начинает человек в галифе,— кесарю кесарево, а Семену чтоб всегда семеново. Хлопоты тебе, Семен, через дом твой предстоят, и сердечный разговор с пиковой дамой выпадает.
— Ну,— говорит Семен,— я думал, чё путнее, а это-то я и без тебя знаю,— сказал Семен так человеку в галифе, валун обполз, в бинокль огляделся и стал спускаться с Кудыкиной горы.
Вот тут-то крепкий сон и поборол сновидение, вот тут-то уже не дремал Семен, а спал, заглушая бубенец и путая Гнедка своим храпом.
Костя проснулся, но проснулся не потому что выспался, а потому что замерз. Его трясло — как от озноба, так и с похмелья. Паскудно было на душе, так паскудно, что пожелал вдруг Костя выругаться, выругаться и шлепнуть Марью по заднице за то, что стянула та с него на себя всё одеяло и опять закрыта в доме все ставни. И выругался. И шлепнул. Но тут же и похулил себя за поспешность, решив, что нынче снова, вероятно, где застало, там и заночевал, а не дома. „А вода-то почему? “ — подумал Костя, приподнявшись и выжимая намокший рукав фуфайки. Привычный ко всевозможным вывертам судьбы и не считавший жизнь вечным праздником, Костя с осторожностью бывалого человека принялся ощупывать всё вокруг. „Ну, в похмелье-распохмелье!! — никаких стен рядом, внизу — вода какая-то? — Никогда еще так не ночевал". От охватившей горечи захотелось сплюнуть, но Костя сдержался. „Нары — не нары?.. А это? Да это ж колокольчик. А это?.. Да это же гремят поводья". Руки его тут же признали телегу. Значит, как сел он на нее у Гришкиного дома, так до сих пор и не слазил. „Да это чё ж такое! Они чё, гады, меня на улице ночевать оставили?!. Или еще не приехали? Ну а пашто тогда стоим? Вода?.. Семен. А где Семен?" Костя нащупал сапоги Семена и подергал за голенище.
— Семен... Семен... Семе-е-о-он,— позвал он, но на всякий случай шепотом.
— А?
— Чё ты орешь?
— А?
— Мы чё, приехали?
— Приехали? — судя по шороху, Семен чуть приподнялся.
— Я у тебя спрашиваю!
— Костя, это ты, Что ли?
Костя задумался, но ненадолго, и ответил:
— Я, наверное.
— А кум где?
— Пока не видел... Может, и здесь где-то. Ты мне скажи-ка, где я сам.
— Не знаю.
— А кто знать должен? Не я же правил.
— А не у кумовых ворот? — предположил Семен.
— Ладно, я у кумовых ворот, а ты где?
— Бредишь, что ли?.. Где я. Вроде там же, где и ты.
— А я где? — не унимался Костя.
— Вот ты... если это ты? Голос чё-то у тебя...
— Голос как голос. А вода почему?
— Какая вода?
— А ты потрогай-ка... да не меня, глаза-то выткнешь.