журнал "ПРОЗА СИБИРИ" № 1995 г. — страница 74 из 95

— Дак как жа! Но! Иди, иди отсюдова! Ш-шить, холера! Я вот тебе!

Кобелек развернулся и, оглядываясь изредка, побежал впереди, то и дело отмечаясь на столбах.

„Хитрая тварюга. Вроде как-будто и ничего, вроде так оно и должно: будто и бежит со мной от самого дома и выскочил со мной как-будто из моей ограды. И покормил его я только что как-будто. Примазался. И люди есь такие же, да и почище: его гонишь, а он сидит как ни в чем не бывало да еще и денег в долг просит. Аранин тот же, далеко ходить не надо. Пока, наверное, в рожу наглую не харкнешь, не дойдет до него. Ай, и дойдет, дак виду не покажет".

— Давай, давай, пакось, шуруй. Шакал. Нахалюга. Так ты меня и омманул. Пооглядывайся мне еще! Палку-то живо подберу да отделаю как следует.

„А эта еще куда с веревкой в рань такую? Уж не давиться ли? Опять,4 наверно, корову свою потеряла? Век друг дружку и разыскивают: то ее корова, то она корову. Обе по боталу бы прицепили — и маяты никакой",— подумал так Захар Иванович и ухмыльнулся — понравилась ему его идея.

Навстречу, держа в одной руке веревку, в другой — ломоть хлеба, шустро перебирая кривыми, будто нарочно выгнутыми ногами, обутыми в большие, не по размеру, обрезанные под калоши, резиновые сапоги, катилась Пазухина Клавдея Пахомовна. Не то за то, что ноги колесом, не то за тот манер, каким она передвигается по земле, кто-то когда-то обозвал ее „Мотоциклом", затем прозвище уточнили, и с тех пор: Клавдея — в глаза, а за глаза — „ИЖ-49".

Света белого не видит Клавдея Пахомовна, запыхалась. Потому и говорит будто реже, чем в спокойные минуты, а в спокойные минуты „ни рожна, ни язвы у Ижа не понимат" Захар Иванович. Часто уж слишком, без пауз, экономя на целых слогах, говорит в спокойные минуты Клавдея Пахомовна.

— Ранёхо, здорово, нынче, Захарваныч.

— Здорово. Да и ты, гляжу, не больно запозднилась.

— Да с моей лихорадкой-то, осподи, запозднишься рази,— не стоит — пританцовывает Клавдея Пахомовна,— У вас в околотке ниде не видел? Вот холера-то проклятуща, а! Стельна же, дура бестолкова, ни сёдня-завтре отелится... ох! Вечор как путню на прогон выгнала, сена как доброй дала, подсолила, ешь, говорю, матушка, отдыхай, готовься, милая, к отёлу, а она, морда нахальна... Утре встала, дай-ка, думаю, проверю, как сердце прямо чув... Ну дак как жа! Не коровенка, а сучка кака-то... простиосподи. Не бывало у меня еще такой. Заворины рогами разметала — и дёру, дай бог ноги. Ищи таперича... Трется, наверно, где-то об быка, блядёшка.

— Сама явится. Чё ты за ей бегать будешь.

— Как жа, дождешься! Явилась — не запылилась. Кабы нормальна-то была. У всех коровки как коровки, а тут всё не как у людей. Ох найду, ох исхвощу, срамовку,— и покатилась Клавдея Пахомовна дальше, вглядываясь в улочки, заулочки и в окрестные косогоры.

„Ну, Иж-Сорок-Девять, ну, мать бы ее. Пашто коровы-то у нее всё такие бегучие? Вроде уж и родову меняла, один хрен, рога в небо, глаза вытаращат — и в лес. Стельна-нестельна... И медведь их не дерёт... задерешь такую... Правду говорят, какой хозяин, такова и скотина. Дак идь, видно, передается как-то? То ли чё через руки как, то ли через глаза... а может, от рожденья так: смотрит, смотрит на хозяина — и подстраивается? Бык вон у Аранина, дак вылитый... А это кто еще такой там?“

Захар Иванович подходил к бревнам.


С незапамятных времен в деревне Шелудянка, Исленьского края, Бородавчанского района, Козьепуповского сельсовета, на берегу речки Шелудянки лежат ошкуренные бревна. Содранная с них кора успела превратиться в груду трухи, удобрившую землю и не один раз на день перетряхиваемую шелудян-ковскими рыбаками, разыскивающими в ней червей. И надо сказать, что напрасно они там не копаются: любит червяк сырые, прелые места. Вряд ли какой житель Шелудянки и помнит, кто, когда и зачем приволок сюда эти бревна. А приволок их сюда на тракторе Шелудянкин Петро лет пятнадцать назад для строительства моста. И если бы пятью годами позже, на Пасху, Петро вместе с трактором не утонул в Яланском озере, спутав его со своим покосом, а тальниковый остров приняв за зарод, он бы забыть не дал. Как раз напротив бревен восемь лет назад в дно Шелудянки была торжественно вбита первая свая, а года через три после этого — другая. Более позднюю во время последнего ледохода вымыло и унесло, а ранняя, хоть и сильно накренившись, так и стоит, кого успокаивая своей сопротивляемостью годам и стихиям, а кого и пугая — пугая тем же самым. Какой-то повеса нацепил на нее июньской, вероятно, белой ночью, когда отогревается земля, а дыхание перехватывает черемуховым удушьем, женские трусы, увенчав таким образом немую сваю, как триумфальную колонну, трофеем в память о победе подвернувшейся. И теперь, сидя на бревнах, мужики нет-нет да и поспорят о том, какого размеру этот трофей. В первое лето их появления, когда трусы еще не выцвели, мальчишки, преодолевая буйный стержень, подплывали к свае и после этого утверждали, будто видели на них этикетку с китайскими буквами.

Некоторые мужики этому верили охотно, другие, сомневаясь, отвечали так: поди-ка, мол, попробуй различи с воды, какие там буквы — китайские, японские или немецкие,— хотя, черт его знат, глаза-то у сорванцов вострые, может, и вправду разглядели. Словом картина на берегу Шелудянки и без моста далеко не унылая. Летом народ обходится бродом, что чуть ниже, по которому даже курицы переходят на другой берег поклевать коноплю, к зиме Шелудянка покрывается прочным льдом, а во время половодья от переплавщиков отбоя нет. Так что нужды особой в мосту нет. Зато мужикам есть теперь где коротать половину летнего времени. Тут вот, на бревнах, шелудяковскими и захожими мужиками споро решаются самые острые вопросы внутренней, внешней и семейной политики.


Поднявшись в субботу в пять часов утра, Правощекин Tapaс Анкудинович пообещал жене „спалкать обудёнкой“ и пешим ходом отправился в Бородавчанск за известью. В городе, возле бочки с пивом, Тарас Анкудинович повстречал нечаянно-нежданно своего однополчанина, которого не видел — шутка ли — три месяца, и, в гости зазванный им, просидел у него дома остаток субботы и всё воскресенье. А случилось так, что за одним с ним столом всё это время провел и сосед однополчанина Заклёпа Василь Павлович, безумолку толковавший про кабанов, свиноматок да про поросят и о том, как „по идее следовало бы любезных" их выращивать. Тарас Анкудинович слушал его и диву давался. „Слушай, слушай, что человек вещает",— только и твердил однополчанин. А Тарас Анкудинович только и спрашивал: „Как это ты, Василь Палыч, позволь мне допытаться, умудряешься?" — „Шо как, шо как. Да очень просто. Я ехо, выродка, будь чуток и следи сюда, сажаю в хлеув, кормлю ехо, как дорохохо хостя, а посля, следи сюда, шоб вынуть ехо оттуда, шо делаю я, шо б ты подумал? A-а, то-то! Хлеув разбираю. Шо как. Вот тебе, хлопчик, и шо как". — „Да как же так-то,— спрашивает еще более удивленный Тарас Анкудинович,— я своего — хоть закормись, а, один хрен, его хребтом дрова можно пилить". А у Тараса Анкудиновича, оказывается, следил бы он туда, порода свиная не та, какую путевому хозяину уже давным-давно завести трэба. При чем путёвый-то тут, было бы откэль, дак давно бы и завел уж, дескать. А ему, Тарасу Анкудиновичу, слушать, слушать надо, нос-то воротить ему негоже, мол. А шо откэль, оказывается, шо откэль-то? — покупай, дескать,— и всех делов-то! Да где, мол, у кого, в магазине же таких не продают! Да у кого, у Василь Палыча, и покупай, мол. Дак, дескать, дорого же, небось? Хэ-э, а шо, мол, нынче дешево! Воздух разве, да и то — пока. Зато зараз, следи сюда, мол, и окупится. Дак продавай, за чем же, дескать, стало! Да и продал бы, мол, хорошему человеку, как говорится, и дерьма не жалко, только вот маленького-то нэма, всех расхватали, с руками-ногами, с копытами, можно сказать, вырвали — матка послед еще съесть не успела. Есть, правда, двухмесячный кабанчик, а за эти, следи сюда, мол, два бессонных месяца в ехо столь было впихано корму и комбикорму и просто денех, столь туда здоровья и трудов было положено, шо... Да не жмись, Василь Палыч, не жмись, дескать, продавая двухмесячного, черт бы побрал его, за такого и деньгами не поскупишься, да что уж тут скупиться, ты его, однополчанина, послушай, видывал он, оказывается, таких, ты уж, Тарас, поверь ему, видывал он такую породу и не только у него, у соседа. По два метра в длину, как крокодилы, бывают. Он как-то с бабой и ребятишками на Украину к теще в отпуск ездил, дак там, парень, растакие хряки гуляют, что своими глазами его видишь, а ушам своим не поверишь. Калитку ему откроешь, так он уж входит-входит, входит-входит, ну, думаешь, язва, когда же он закончится. Ты уж поверь, Тарас, однополчанину. Теща однополчанина гуторила, что если взять его, хряка, да связать в лежачем положении и кормить так, то до трех метров некоторые подлецы дотягивают. Да ну, уж он, однополчанин, и наскажет,— обмирает Тарас Анкудинович. А уж поверил бы, поверил.

Но Тарас Анкудинович уже не слышал своего однополчанина. Перед его глазами предстала родная ограда. Жена открывает ворота и зычно зовет: „Боря! Боря!" А Тарас Анкудинович смотрит в окно и ждет. И в воротах показывается огромная харя с огромными, ушами, бороздящими землю. Вот харя скрывается в хлеву, специально выстроенном, а задних ног и хвоста и не видно. Тогда Тарас Анкудинович забивает трубку, прикуривает и переходит к другому окну, переходит и обнаруживает, что вся улица забита народом. Мужики стоят, насупившись, пальцы в злобе кусают, а бабы руками всплескивают, ахают, глядят с презрением на своих мужей и, еле сдерживая стон зависти, говорят: „Ну и Тарас, ну и специалист. А вот вам, бабоньки, и Тарас, всегда он чё-нибудь да учинит". А вот вам, бабоньки, и Тарас... „Тарас, Тарас, а, Тарас, ты бы хоть закусил немного..."

В воскресенье, около полуночи, двухмесячный боровок уже плакал надсадно в темном мешке над своей судьбой. В два часа ночи Тарас Анкудинович, спрятав в карманах магарыч — подаренные Василь Палычем две бутылки подкрашенного под-коньяк самогону, взвалил на плечо мешок и прямой дорогой, зимником, через Шелудянку, подался на Козий Пуп. В пять часов утра он, миновав в брод речку, уже отдыхал на бревнах и разглядывал висевшие на свае трусы, силясь представить с похмелья носившую их когда-то хозяйку. Рядом с ним, возле бревна, лежал и нет-нет да и оживал изредка холщевый мешок, дергался судорожно и оглушал утреннюю Шелудянку противным, горьким визгом, на который даже самая последняя брехучая собака в деревне отвечать гнушалась.