журнал "ПРОЗА СИБИРИ" № 1995 г. — страница 76 из 95

— Хм. Дело нешуточное,— и в небо посмотрел Захар Иванович.— Да-а,— протянул,— ну и задачка. Все имена-то из башки как будто ветром разом выдуло, какое ни возьми, всё вроде наше... Парень, а назови-ка Евой Бра... а, у тебя же боровок?

— Да.

— А боровок, дак тогда проще. Назови его Муссолиней.

— Да ну уж, скажешь!., борова Муссолиней называть... долго как-то.

— Долго, это точно. А, во-о, Берия. Боря — Берия... нет, это совсем уж по-нашему. Подошло бы вроде, с другой стороны, борову мудрено будет разобраться, наше это или не наше. Слушай, а назови ты его Фрицем. Фриц! Фриц! Фриц! Удобно и уж не по-русски, тут уж любой пень допетрит.

— Фриц? Ну, Фрицем куда бы еще ни шло, только баба не согласится, по-моему, ни за какие деньги так называть не станет — сестра ее в Ялани замужем за немцем...

— Ну не станет — не станет. Пусть зовет как хочет, а ты втихаря зови так и почаще старайся, всё, может, хошь наполовину больше вымахает.

— Ну ладно, попробую ее уговорить. Фриц, так для всех — Фриц, а то и знать толком не будет, как его и зовут, и... жалко другую половину, на которую не вырастет.

— Да уж, это, конечно, не дело. Скотина, она тебе не бревно какое. Скотина должна имечко иметь и назубок его помнить — не зверь дикий, среди людей живет, а некоторых еще и поумнее будет... есть такие... Не грех бы ей и фамилию давать, тут и по хозяину можно. Правощекин, например, Фриц Такоевич...

— Но, или Шелудянкина... как ее там Зорька Захаровна.

— А ты, Тарас, вон чё, ты радио-ка послушай, там только каких имен не передают, иной раз услышишь, а после месяц мозг мозолит... как прилипнет.

— A-а, то ли приснилось мне, то ли и в самом деле Заклёпа говорил, будто умная она шибко, свинья-то, если бы не копыта...

— А копыта-то при чём здесь?

— Да Заклёпа говорил, будто руль в ракетах еще для копыт не придумали, а так бы она, парень, давно, вперед собаки, в космос бы слетала.

— А-а.

— Говорит, башкой-то всё понимает, а ухватиться нечем. И еще он — болтал, нет ли? — говорит, если бы не копыта, она давно бы уж палку в руки взяла и, черт знат, кем бы уж к этому времени стала, не мы б ее — она нас на мясо бы держала.

— Да-а, интересно... Интересно, Тарас, если мы, люди, от обезьяны происходим, то она, засранка, от кого?

— А это, парень, у Заклёпы бы спросить, тот шибко дошлый в этом деле.

Так беседовали Захар Иванович Шелудянкин и Тарас Анкудинович Правощекин. А солнце, уже на юго-западе, готовилось скрыться в тучи. Свет слегка померк, в лесу сделалось прохладно. И мужики, спохватившись и забеспокоившись, к тому же всё допив, стали собираться.

У развилки дорог Захар Иванович и Тарас Анкудинович остановились и сели перекурить. Первый достал папиросу, а второй набил и раскурил трубку.

— Дак ты, Тарас, хошь бы машины обождал какой, ли чё ли. Не пешком же эку даль с этим космонавтом шлепать.

— Нет, парень, я теперь на машинах не ездок. Лучше уж пёхом, оно спокойнее, к утру, глядишь, и дошагаю.

— А ты пашто так-то?

— Да так.

— Дак чё?

— Дак чё. В прошлом годе я тоже как-то, об эту же пору, даже число помню, тринадцатого сентября, когда Нордет на грейдере-то помер... да знаешь, наверное, слыхал... взял в городе поросенка, словил по дороге попутку, МАЗ этот, у которого кабина больше, чем моя изба... или не МАЗ... да хрен бы с ним, попутка — и попутка. Сел туда вместе с поросенком. Тоже уж большенький был. Только наш, того хоть как называй, всё равно... заморышем и сдох бы. Ну и вот. Сидим. Едем. А перед мостом через Щучку колдобина. МАЗ этот в нее — долбануло, так что поросенок до сих пор в Щучке воду где-то рассекат, сети рыбакам рвет, если уж в просторы океанские через Ислень не вырвался да в акулу не превратился или в лодку подводную. С того дня, парень, зарёкся, теперь меня на машину силком не затащишь. Лучше уж пехом — оно спокойнее... дак чё.

— Хэ-хэ-хэ. Ты мне чё-то, Тарас, тоже историю одну напомнил. У нас тут старуха есть, Клавдея Пахомовна, знаешь, может, Мотоциклом ее еще зовут. А у нее баранишко был, бодучий уж шибко, редко такие родются, хошь и имя нашенское носил, смирное — Тихон. Где только Клавдея, бывало, ни наклонится да ни обробет, а он, зараза, тут как тут, вылетит да бодалами своими со всего маху ей в задницу —...бум! Она уж, грешным делом, хошь и до кого коснись, дак... как управляться-то идти, так подушку сзади в трусы подпихивает. Дак чё, беда заставит. Ладно, с тылу вроде обезопасилась, а голову-то и под подушкой не спасешь, а каску мотоцикольную, посоветовал ей кто-то, из-за прозвища своего надевать отказалась. И вот, решила Клавдея избавиться от этого бойца. Вывела его на дорогу и тоже, на тебя же стой, думает: машину, мол, попутную поймаю. Едет самосвал — Клавдея руку — останавливается. В кабине паренек, спрашивает: куда, мол, бабка? Да вот, говорит, в город, бандита этого шельмованного, шарамыгу эту, бича этого проклятущего сдать. Ну садись, бабка, только в кабину-то нельзя — врет ей, значит,— милиция, дескать, запретила в кабине старух возить. А мы, говорит Клавдея, не велики баре — и в кузове нам ладно будет. Так-так, давайте, дескать, оба в кузов, барана привяжем, чтобы не выпрыгнул, а ты, бабка, говорит, ложись, вытянись и — чтобы носу не высовывать! То подведешь, мол, и прав лишат моментом. Привязали барана, Клавдея распласталась в кузове, не дышит — поехали. Куда едут, ума не приложит, не видит Клаша, чувствует только, что дорога изменилась, трясти уж шибко стало. Ну, думает, напрямую где-то или грязи ли какой в объезд. А тут и замечает: то ли что такое, то ли в крутую гору стали подниматься, Лежит, не шевелится. И поползла, и поехала вон из кузова, руками цепляется, да было бы за что. Шлёпнулась в лужу, глаза грязью залепило — не различит ни рожна. А когда шары-то проскребла — красенькая лампочка мигнула за елкой и исчезла. Какой-то охотник потом ее, Клавдею-то, из леса вывел. Да, говорит, не застрелил маленько, катится, говорит, на меня чё-то черное, только кусты трещат. Парень-то этот в кузове не то уголь возил, не то асфальт. А дома корова с ног сбилась, извелась — трое суток недоена была, всю деревню насквозь проревела. Вот чё, парень, ишь ты как.

— Да, Захар, каких только земля наша не носит.

— Да, парень... Да, парень,— повторил Захар, чтобы послушать свой голос.— Да я же, Тарас, пьяный.

— Дак не диво. В ней ведь, холере, градусов девяносто, не менее.

— Да-а. Ежлив не боле. А я, Тарас, до сорок пятого ведь эту гадость в рот не брал. Ни капли.

— И на фронте не пил? — удивился Тарас Анкудинович.

— Да считай, что и не пил. Не баловался. А как получилось-то. Двадцатого числа мы Варшаву польскую проходили. В одном доме постучались — не пускают, в другом — то же самое. Плюнули. А тут площадь небольшенькая, мощеная, как в Риге — видел... Решили заночевать прямо посередь неё. Нашли бы чё другое, пустой бы дом где, дак устали шибко. Расположились, костры из всякого хлама развели. А я, чё-то мне понадобилось, в мешок полез, наклонился, шарю в ём. Ноги-то мне, чуть ниже задницы, и обожгло... стегнуло-то сзади. Хошь бы в бою уж где, дак так бы не обидно, да и место-то такое — задница, сам понимаешь, поиздевались в госпитале же, сестры — и те хихикали. А этот малец... развалины напротив... из автомата очередь пульнул. Кости-то не задел, так только, мякоть продырявил. Парнишка меня перевязывает, а ребята этого, поляка, лет четырнадцати-пятнадцати, выудили оттуда, на площадь выволокли — и давай его ногами да прикладами охаживать, злые — к концу война вроде, а тут... А мне бы хошь слово сказать, чтобы они отступились, так нет, смотрю, а рот — словно булавкой кто его мне застегнул. И порешили так мальца, и сами-то очумели, когда заметили. А с госпиталя своих в Германии уже догнал, отдают мне письма. Читаю то, что от Матрены, а она пишет, вот, мол, Захар Иванович, парень-то наш — первенец, меня призвали, он вскорости и народился — парень-то наш, пишет, двадцатого января ночью закашлялся, посинел и помер, так и откачать не могли, а двадцать второго, мол, и похоронили экого младенца. А я тут и мальца того, поляка-то, будто вспомнил и увидел, да ясно так, и время-то сопоставил... Взял я, Тарас, у ребят спирту, кружку полную набуровил и выпил. Мне даже лейтенант слова не сказал, только поморщился, будто выпил он, не я. Хороший был мужик, погиб в Берлине десятого мая, сидел на лавочке — шрапнелью... Вот, парень, тогда-то я и понял, что есь Ано... там, в небе, како, уж не знаю, но есь. Тогда-то я его, крещение спиртное, вроде как и принял. Вот, с тех самых пор и потчую себя этой гадостью, выпил — и вроде как отъехал от всего. Дак чё, Тарас, мы ж никому не мешаем. Ведь правильно?

— А чё не правильно-то! Нужно иногда. Один хрен скоро уж помирать

— Ну, парень, помирать-то нам еще рановато.

— А рановато, нет ли, одна язва... Подойдет пора, нас не спросит. Может, сёдня, кто знат? А так-то оно, наверно, и лучше, и червякам потом веселее будет: закусят и попляшут — спирту-то в нас, поди, для них хватит... славно проспиртовались.

До своего дома Тарас Анкудинович добрался вечером, но следующего уже дня. В лесу, на первом же привале, надумал он, опасаясь, что тот, задохнувшись, сдохнет, выпустить поросенка погулять. И, придерживая его, как начинающего ходить ребенка, руками под брюшко, выпустил. Но засидевшийся боровок, глотнув свежего воздуху и увидев свет белый, затрясся, задергался, а затем рванул вдруг и так сиганул, что Тарас Анкудинович, не обращая внимания на разыгравшуюся вскорости стихию, где на слух, где заприметив в слабом свете ночи его матовую спинку, пробегал за ним по тайге до тех пор, пока не загнал его в трясину, откуда сам едва лишь выбрался. И кто знает, кто считал, сколько еще времени, уже на твердом, обсыхая и обхватив голову руками, сидел Тарас Анкудинович и смотрел в упор на злую топь, поминающую поросенка бубнящими пузырями и болотной вонью, сидел, смотрел и думал:„Ох уж если бы, зараза, не копыта..-, если бы не копыта... если бы не копыта, мать твою, а ласты, тварь бы эта не утопла“.