журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №2 1995 г. — страница 17 из 93

А через пару секунд ожили обе „шилки“.

Толпа, давя сама себя, посунулась к вагонам. Меня и еще нескольких человек, угодивших в некое аномальное завихрение, вынесло на помост. Не везет, так уж по-крупному — мы же тут, как на ладони. Впрочем, в следующий миг я пересмотрел свою точку зрения: лысому папаше не повезло еще больше. Прижатый к помосту у самых моих ног, он держал своего бутуза на вытянутых руках, чтобы не задавили хотя бы его. Я взял бутуза и поставил рядом. Папаша, отчаянно извиваясь, тоже сумел вскарабкаться и сразу стал исследовать чадо на предмет возможных повреждений. Слава Богу, их не было. Бутуз вырвался и жадно смотрел туда, куда побежали дяденьки с автоматами.

Я тоже стал смотреть.

Оцепление как стояло в трехстах метрах от насыпи, так и продолжало стоять, не двигаясь. Им, чуть не на головы, сыпались парашютисты. У них (и у нас) над головами с леденящим конечности гулом пронесся сбитый „шилками" самолет и врезался в землю где-то у горизонта. Сквозь них бежали их вооруженные коллеги и, едва пробежав, немедленно вступали в рукопашную с едва успевшими приземлиться парашютистами... А оцепление продолжало стоять.

— Это показательный бой, — сказал у меня над ухом дрожащий голос. — Ненастоящий, понимаете?

Я оглянулся. Это был папаша в очках. Очки были разбиты. Одной рукой прижимая к бедру бутуза, он другой рукой вытирал обильный пот с лысины. Ему очень хотелось, чтобы я поверил его словам — тогда он, может быть, и сам поверит им.

Но я покачал головой и указал на горизонт, где полыхали в овсах останки сбитого самолета.

— Пустой... — умоляюще сказал папаша. — Радиоуправляемый, понимаете? Для эффекта!

— А могилы? — спросил я, с трудом разлепив губы.

— Могилы? — испугался он.

— Там... — Я махнул рукой влево, в сторону головы состава. — Братские могилы. Свежие.

— Вы их видели?

Я отрицательно покачал головой, будучи не в Силах оторвать взгляд от побоища в трех сотнях метров от нас. И никто, кроме этого бедняги с разбитыми очками и обузой-чадом, не мог оторвать взгляд.

— Театр! — восклицал он, почти уверенно. — Представление, понимаете? Спектакль на открытом воздухе. Так сказать, на пленэре! У них здесь такое гостеприимство: сначала — хлеб, а теперь вот и зрелище.

На него-зашикали, но он уже не мог остановиться. Его понесло.

„Спектакль? — подумал я. — Скорее уж — гладиаторский бой. Массовый “.

— Папа, почему они не стреляют? — спросил бутуз.

— Чтобы не попасть в людей, Борик. Не смотри, не надо.

Он был еще и непоследователен, лысый недоверчивый папаша. „Спектакль", и вдруг: „не смотри"!.. Но он, по-видимому, правильно ответил на вопрос наблюдательного Борика: не стреляют, чтобы не попасть в людей.

Люди — это мы...

Все парашютисты были чернокожие, рослые (каждый на голову выше наших солдатиков), крепкие, в ладно облегающих ярко-зеленых комбинезонах. И без этих дурацких яиц вместо головы. Но именно поэтому они гибли один за другим. У наших солдатиков была изумительно простая тактика: во что бы то ни стало, боднуть! Выстрелов не было. Автоматы использовались только в качестве дубинки и пики. Были кружения, выпады, прыжки, удары руками и ногами. И головой. Каждый удар головой был смертельным — если ударял наш. Парашютисты падали с глубоко выжженными грудными клетками и животами, с отхваченной в беззвучной оранжевой вспышке стопой или локтем, кто-то неосторожно зажал голову нашего солдатика под мышкой — и упал без плеча, истекая кровью. С нашей стороны потери были очень незначительны, но тоже были. Кто-то из наших, выжигая головой овес, корчился, пригвожденный к земле штыком. Двух других чернокожий гигант-парашютист ухватил за шиворот, приподнял и, стукнув лбами, отбросил в стороны обезглавленные тела. Непобедимым оказался еще один гигант, обративший против наших солдат их же оружие (или защиту): он поймал одного из наших за ноги и, вращая им, как всесокрушающей булавой, успешно отмахивался от целого взвода яйцеголовых и сеял смерть. Пытаясь использовать живую булаву как можно эффективнее и дольше, гигант вращал ее на уровне грудей и животов. Его ошибка заключалась в том, что он использовал именно живого, а не убитого противника: „булава" ухватилась руками за ворот и самоотверженно отключила защиту. Уже в следующий момент гигант упал, протараненный с трех сторон.

Он был последним.

Последним сражавшимся — потому что двоих чернокожих гигантов наши, кажется взяли в плен. Одному, навалившись толпой и стараясь не касаться его головами, заломили руку назад и вверх и повели, полусогнутого, куда-то направо вдоль оцепления. А второй сам поднял руки, сцепив пальцы на затылке, и побрел туда же.

Обоих втолкнули в налетевший откуда-то вертолет.

Ярко-зеленый хищник, заглотив добычу и схлопнув челюсти люка, бесшумно взмыл... Все-таки, облачность тут ненормально низкая и плотная. Не бывает такой облачности. Вертолет канул в нее, как в грязную воду, и растворился каплей зеленых чернил. Я все же успел углядеть аляповатый опознавательный знак на борту: белый восьмиконечный крест на разделенном диагональю малиново-синем квадрате. Цвета российские — но крест какой-то странный.

На поле боя посыпались новые вертолеты. Белые, помеченные большими красными крестами на бортах и на брюхе. Это были незатейливые медицинские кресты. Понятные, привычные, почти родные в этом чужом озверевшем мире, где убивают так запросто, много и весело. А вот это, видимо, и есть та самая богатая практика, которую господин воензнахарь предлагал Танечке. Белые фигурки санитаров передвигались внешне беспорядочными короткими перебежками, на миг склонялись над телами и частями тел и бежали дальше. Редко, очень редко они останавливались, чтобы развернуть носилки.

Победители шли следом, подбирали убитых и стаскивали их в одно место, как раз напротив нашего помоста, по эту сторону оцепления. Оцепление продолжало стоять. Трупы (и своих, и чужих, без разбора) укладывали в аккуратный длинный ряд. Ногами к нам, головами к югу — если там все еще был юг. В этом чудилось что-то языческое. И одновременно шекспировское.

Вся санитарно-похоронная суета заняла очень мало времени (я не смотрел на часы, но вряд ли больше двадцати минут). Потом было что-то вроде краткого торжественного построения, и трижды прозвучал залп. Одиночными. В небо. Это были первые выстрелы после начала битвы („шилки“ стреляли до). Вертолеты вспорхнули вспугнутой стаей белых птиц и пропали. Солдатики, побросав автоматы в кучу к ногам оцепления, потянулись обратно к столам, на ходу подбирая свои передники.

Трупы остались лежать.

„Представление окончено?" — подумал я и оглянулся на папашу с бутузом Бориком. Но их не оказалось рядом. Никого уже не было рядом — я один торчал на помоете. Как дурак. Как нецивилизованный дикарь.

Все (все!) сообразили, что это по меньшей мере неприлично: глазеть на трупы. Даже лысый папаша сумел увести своего Борика. Только я продолжал глазеть.

Я подбежал к краю помоста, помешкал, прыгнул, подвернув (ну конечно же!) ногу, и захромал туда, где были все.

Все почему-то были возле нашего, одиннадцатого, вагона, который теперь, после того как исчезли первые пять, оказался центральным. Они там все галдели и толкались, наседая на кого-то в центре, а тот, на кого они наседали, громогласно (в мегафон, что ли?) обещал соблюсти закон, ответить на все вопросы и разрешить возникшие затруднения — но для начала просил помолчать и послушать речь какого-то полковника.

Я заметался.

Мне очень хотелось узнать ответы на все вопросы и чтобы кто-нибудь разрешил мои затруднения. Но сквозь галдящую толпу мне, с моей подвернутой ногой, было не протолкаться. Мало мне было татарской стрелы — так еще и нога! Поэтому я совершил обходной маневр.

То есть, я вознамерился его совершить — пройти по вагонам, благо двери уже открыты, и послушать речь полковника из окна своего купе, но оказалось, что не я один такой умный. В тамбуры тоже было не протолкаться, на подножках висели. Пришлось мне пролезть под вагоном на ту сторону и с той стороны хромать к своему одиннадцатому.

На той стороне оказалось пусто и тихо. Мирно. Овсы подступали к самому полотну — серые и поникшие, но не вытоптанные, не залитые кровью, ни чужой, ни нашей. Редкая цепочка солдат стояла далеко и неподвижно. И даже галдеж толпы сюда почти не доносился, лишь изредка был слышен мегафонный глас. Но на него можно было не обращать внимания. Можно было ни на что не обращать внимания.

Мне вдруг захотелось остаться тут навсегда: лечь в овсы и лежать. Пусть они там, на той стороне, воюют, стреляют и прыгают, пусть хоронят своих мертвецов, отвечают на все вопросы и разрешают затруднения, возникшие у шпаков, пусть произносят речи. Меня все это не касается. Я лягу и буду лежать.

Но я вспомнил о тех, что лежали там. Головами к югу. На той стороне. „Их тоже все это уже не касается", — подумал я и захромал к своему вагону, топча овсы.

Дверь была открыта, а толпившиеся в тамбуре толпились у той стороны — где дверь была не открыта, а высажена. Из туалета, в котором тоже была высажена дверь, несло. Я задержал дыхание, собираясь поскорее проскочить в вагон, — но в первых рядах толпившихся увидел Симу, а Сима увидел меня.

— Петрович! — заорал он, — Давай сюда! Старики, пропустите Петровича! Ты где пропадал? Щас Умориньш говорить будет.

— Кто такой Умориньш? — спросил я, когда „старики", расступившись, пропустили меня к Симе. Похоже, Сима был у них в авторитете.

— Щас увидишь, — пообещал Сима, заботливо отводя от меня чей-то локоть. — Потише, старик, у Петровича бок раненый.

— У меня самого легкое пробито, — огрызнулся тот. — Ассегаем. Я почти сутки кровью харкал.

— Вот ты и не толкайся, старик, побереги легкое, — посоветовал Сима. — Тебе видно, Петрович?

Мне было видно. Прямо перед нами, стиснутая толпой пассажиров, стояла ярко-зеленая с желтыми пятнами бронированная машина непривычных очертаний. Вместо кузова у нее была обширная, ничем не огражденная низкая платформа, и на ней стояли четверо. Один яйцеголовый, в длинной, до пят пятнистой плащ-накидке с золочеными эполетами и такими же витыми аксельбантами поверх нее, — и трое с нормальными лицами. Из этих троих один был рослый, крепкий, чернокожий, в ярко-зеленом облегающем комбинезоне и с непокрытой головой. Ни эполет, ни аксельбантов у него не было, а были яркие многоцветные нашивки и звезды на рукавах комбинезона. Двое других (европеец и не то японец, не то китаец) были одеты в серо-голубые штатские костюмы, но вид имели по-военному подтянутый, подчеркнуто строгий и даже высокомерный. Голубые каски с белыми буквами OUN у них на головах отнюдь не казались лишними. Мегафон был в руках у европейца, и европеец что-то не по-русски говорил, а из толпы его очень по-русски перебивали.