журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №2 1995 г. — страница 19 из 93

Аудитория зашумела в том смысле, что да, вопрос, действительно, резонный.

— Ну что ж! — Приказ-полковник запахнул накидку и скрестил руки на груди. — Отвечу на ваш сугубо штатский вопрос.

Он вытянул левую руку и стал загибать пальцы.

— Во-первых, даже кратковременная эвакуация столь густонаселенного города, как Мурманск, влетела бы Купеческой Думе в копеечку, превосходящую стоимость того самого контрольного пакета акций, с которым она не желает расстаться. Во-вторых, Объединенная Негоциация, даже овладев комбинатом, понесла бы не меньший урон от неизбежных в ходе военных действий разрушений. И в третьих: кто должен будет восстанавливать личное недвижимое имущество подданных князя Карелии? Имущество, которое не относится к предмету спора между нашими нанимателями, но столь же неизбежно пострадает в ходе баталии? Разумеется, победившая армия. Подчеркиваю: армия, а не сторона! Вряд ли таковое восстановление окупится гонораром. Стоит ли, наконец, упоминать о том, что самая тщательная эвакуация недисциплинированных штатских лиц с места предстоящей баталии не гарантирует их от более чем возможных несчастных случаев? Все вы знаете Международный Закон о войне: пропажа без вести штатского лица в районе боевых действий чревата пожизненным заключением для десяти воинов; установленная гибель штатского лица в районе боевых действий — расстрелом стольких же. В каждой из воюющих армий! Да, для Международного Трибунала, господа штатские, жизнь любого из вас как минимум в двадцать раз дороже моей. Или его! — Умориньш повернулся и, ткнув рукой, указал на чернокожего гиганта подмаршала, который улыбнулся и согласно кивнул (значит, по-русски он все-таки понимал). — И вообще, любого из нас! Более того: я сам — лично я, приказ-полковник Умориньш, обязан буду расстрелять девятерых своих солдат и застрелиться сам. И то же самое обязан будет сделать высший приказный офицер сомалийской части... — (снова жест Умориньша и обаятельная улыбка Н’Гомбы), — если погибнет один из вас!

— Поэтому, господа, — тихо, но очень внушительно произнес он после паузы (на сей раз вполне ораторской), — я убедительно прошу вас не выходить из зоны безопасности — она ясно обозначена цепью воев суперплаца Бербир. Возможные действия воев по удержанию увлекшихся зрителей в границах означенной зоны я убедительно прошу не рассматривать как насилие с их стороны. Уверяю вас, господа: даже из окон ваших вагонов обзор в любое время суток будет не хуже, чем из сенатской ложи в Колизее. Желающие смогут арендовать или приобрести бинокли и подзорные трубы в интендантстве суперплаца Бербир.

В голосе приказ-полковника не было ни горечи, ни гнева, он говорил о биноклях, как о чем-то само собой разумеющемся. Видимо, поэтому, жутковатый смысл сказанного не сразу проник в мое сознание. Первой, кажется, отреагировала Танечка:

— Господи, — тонко проговорила она, — да за кого нас принимают? — и, крикнув: — Олег! — она с неожиданной силой развернула его к себе, ухватила за плечи и стала трясти. А Олег не пытался ее успокоить — он думал о чем-то своем, глядя поверх голов на горизонт, где все еще дымилось.

— За шпаков они нас принимают, — сообщил Сима (мне, а не Танечке) и заворочал задом, протискиваясь обратно в тамбур. — Так мы и есть шпаки, Петрович, и останемся шпаками. Пошли на хрен отсюда! — и поволок меня за собой, расталкивая заинтересованных, ужасающихся, скептиков и тех, кто ничего не понял.

Сима понял все. И гораздо раньше, чем я.

Приказ-полковник Умориньш сказал не всю правду. Но сделал достаточно много тонких намеков, чтобы мы сами могли догадаться о том, что не сказано. Я не хотел догадываться. Мне это было вовсе ни к чему. Я сопротивлялся пониманию изо всех моих слабых сил.

Сима выдернул меня из переполненного тамбура, как полотенце из набитого комода, и ринулся вперед. Я кое-как дохромал следом за ним до купе и повалился на полку. Сима уже сидел напротив и откупоривал лекарство от всех скорбей.

Приказ-полковник Умориньш кричал, перекрывая поднявшийся ропот, голос его был слышен даже здесь.

— И в заключение! — кричал он. — Смею заверить! что авантюра амурских негоциантов! обречена на провал! Наши новейшие средства индивидуальной защиты! Боевой дух! Традиции воинской доблести... со времен Ладобора и Дыбника...

— Давай, Петрович! — рявкнул Сима, перекрывая голос полковника, и сунул мне стакан, держа наготове еще один. — Давай залпом — и сразу запей!

„Незнание не освобождает, — подумал я, садясь и принимая стакан. — Да. Но бывают такие знания, что лучше без них“.

И я дал залпом и сразу запил, а голос приказ-полковника за окном сменился другим голосом — неожиданно певучим, завораживающим баритоном, что-то весело вещавшим не по-русски.

„Имею право не знать, — думал я, чувствуя, что засыпаю, оглушенный спиртом. — Ну какой из меня секирник? — думал я. — Или дыбник? С чего они взяли?.. Это был только сон...“

Глава 7

...Не помню, сколько дней мы с Симой не просыхали, и не знаю, что в эти дни происходило снаружи. Видимо, кто-то действительно взялся разрешить возникшие у нас затруднения —и, видимо, преуспел. Потому что 58

однажды, проснувшись в темном купе, я долго слушал перестук колес, Симин заливистый храп и Танечкины всхлипывания сквозь сон.

Мне казалось, что я знаю, почему она всхлипывает — надо только напрячься как следует, и я сразу вспомню... Вспоминалась почему-то братская могила, на которую Танечка за неимением живых цветов принесла бумажные, скрученные из салфеток, а мы с Симой — бутылку спирта и стаканы. Почти в самом конце списка на полупрозрачном желтоватом могильном камне мы отыскали строчку:

„Хлява О. С., ген.-ефрейтор“.

Перед ним в списке был „Тунг-Томбо, гв. капрал", а после него — „Юрич А. В., инж. -поручик" и „Яа-Нгуги, гв. копейщик".

— Мне страшно, — сказала Танечка, возложив неживые цветы к этим строчкам. — У него инициалы, как у Олега.

(Олега с нами почему-то не было).

— А ты не бойся, Танечка, — прогудел Сима и забрал у меня бутылку. — Его Орфеем звали. Орфей Силович Хлява. Ну, земля ему пухом! — и он разлил спирт по стаканам.

Танечка ушла, и мы опять остались вдвоем, но ненадолго. Кто-то к нам присоединился, и еще кто-то, и еще. Потом Сима с кем-то дрался, а я пытался разнимать, но, кажется, безуспешно, потому что еще какое-то время спустя Сима втаскивал меня в тамбур и говорил, что надо спешить. Куда и зачем надо спешить — этого он мне объяснять не стал. Может быть, сам не знал, а может быть, не хотел.

— Нас, Петрович, эта война не касается, — говорил он мне уже в купе, суя к моему лицу стакан.

— Никаким боком! — соглашался я и все отпихивал надоевший спирт.

Танечка была здесь же и почему-то тоже хотела, чтобы я выпил, но я больше не мог. А Олега все не было, и некому было защитить меня от распоясавшегося алкаша.

— А вот Хлявы коснулась, — наставительно говорил Сима. И снова совал мне стакан. — Крепко коснулась. И вроде как из-за нас. Жалко Хляву, Петрович?

— Жалко, — кивал я и опять отпихивал.

— И мне жалко. Давай, Петрович. За Хляву. Надо, пойми!

И он почти силой влил в меня полстакана спирта.

— А теперь спи, Петрович! — приказал он, когда я, давясь икотой, запил спирт стаканом чего-то сладкого, теплого, препротивного. — Крепко спи, — повторил он. — Надо, Петрович... Да не вздумай выблевать — убью!

Но я еще долго не мог уснуть, икая и пытаясь вникнуть в смысл его беседы с Танечкой — что-то про дурдома, которые не лучше и не хуже один другого, а просто разные, но свой дурдом роднее. А Олега все не было и не предвиделось, и почему-то это было правильно. Танечка плакала и соглашалась: правильно, мол, — но все равно плакала. Так я и уснул под ее плач, а проснулся под всхлипывания.

Было темно, стучали колеса, храпел Сима. Танечка всхлипывала во сне. Я вытянул руку к окну и ощутил пальцами стекло. Значит, окно было не зашторено. За окном была наконец-то ночь, и мы наконец-то куда-то ехали.

В следующий раз я проснулся при свете дня. Поезд стоял. Через оконное стекло проникали высокое солнце и станционные шумы. В купе кроме меня не было ни души, а на столике громоздился ящик. Солнце насквозь просвечивало его пластмассовые дырчатые бока и оглаживало узкие горлышки пузатых бутылок с янтарно-коричневым содержимым. Меня замутило. Бутылки были знакомые, хотя я таких уже давно не видел — точнее, старался не замечать из-за непомерно возросших цен.

Кое-как я встал и, навалясь на ящик, выглянул в окно. Мы стояли на втором или на третьем пути: какой-то состав загораживал от нас станцию. В просвете между вагонами мне была видна часть вокзального фронтона с буквами: „ИРЮК" — Бирюково, надо полагать. Слава Богу. Я почти что дома. Скоро пересадка в Тайге, и еще три часа от Тайги... Надо привести себя в порядок — и побыстрее. Надеюсь, Сима не обидится.

Я взял из ящика бутылку и сел. Это была даже не „Плиска“ — это был „Слынчев Бряг“, вкус которого я уже основательно подзабыл. Помню только, что вкусно. (Крышечка не хотела отвинчиваться, и пришлось опять воспользоваться наконечником стрелы.) Вкусно и безумно дорого: уже, говорят, больше тысячи... Стоп.

Я завинтил отвинченную было крышечку и поставил бутылку на столик. У Симы таких денег нет. Это чужие бутылки.

Икры поесть, что ли?..

Меня опять замутило. Я лег, уткнувшись лицом в подушку, и стал мучаться совестью.

Но если кто-то сел к нам в Бирюково — значит, кто-то из нас в Бирюково выходит. Кто? Танечка едет в Красноярск — это я помню. Олег... Олег, кажется, тоже. Значит, Сима? Насколько я понял, он работает в какой-то глухомани, в сейсмической партии. Бирюково, конечно, глухомань, но что тут делает сейсмическая партия? Нечего ей тут делать, и незачем Симе выходить в Бирюково...

А, ладно — подожду, и выяснится. А за бутылку извинюсь. Ведь не отпил же, только откупорил.

Выяснилось довольно скоро. С треском откатилась дверь, и Сима, пыхтя, втащил в купе еще один ящик бренди, а Танечка внесла свою болоньевую сумку. Полную. Олега с ними не было.