журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №2 1995 г. — страница 42 из 93

га".

Но это было „после", а вот что было „до“.

Выходных в море не бывает. Рыбаки вкалывают без выходных. Тяжко бывает, и потому, всерьез или в шутку, взывают, бывает, к отцу небесному: „Задуй, родной, дай выходной!" Отец небесный дает команду батюшке морскому, а тот, как пионер, всегда готов, рад стараться. Особенно тот фатер, что обитает в „гнилом углу" возле Гренландии и Ньюфаундленда, на Большой банке. Он и в тот раз почти не раздумывал: дунул, плюнул и так вломил по рогам, что все пароходы мигом повытаскивали из моря „авоськи", развернулись носом на волну и начали штормовать, как чайки. Те самые, песенные: „Летят белокрылые чайки, вдали от родимой земли, и ночью и днем..." Ну, вспоминайте, как дальше: „...в просторе большом, стальные идут корабли". Между прочим, Деев любил такие песни, и еще — мероприятия. Если случался „выходной" (кавычки в этом случае уместны), он его брал на карандаш и старался использовать на всю катушку. Но „выходной", конечно, понятие относительное. Вахту никто не отменял, да и матросам бригадиры не дают завязать жирок: всегда у них найдется работа для них. Даже когда дым коромыслом.

И все-таки случаются минуты, когда никто никого не погоняет, когда собираются в салоне и мирно травят, импровизируя и вспоминая: „А вот со мной однажды случилось, а вот у меня!.." Начинается, словом, славненький такой морской треп о болтах, о пряниках, за жизнь треп, во всех ее проявлениях, во всей ее красе с разных позиций. Ежели собираются после ужина, имея впереди фильм „Маскарад" и другое старье — „Белеет парус одинокий", то свободного места в салоне не сыскать. Мало того, что заняты все „вертушки", на палубе сидят.

Именно такой вечер случился однажды на „Креветке".

Все помнят фильм про Гаврика и Петю? Он имеет косвенное отношение к известному стихотворению Лермонтова „Белеет парус одинокий", но Деева что-то заставило заглянуть в численник и даже воскликнуть нечто, по смыслу напоминающее знаменитую „эврику" знаменитого грека Пифагора. Почему? Наберитесь терпения, или поинтересуйтесь „датами", что падают на начало июля. По примеру Деева, загляните в календарь.

Но все-таки — по порядку.

Ужин закончился, но Грехов харчился в углу. Грязненький и замурзанный, в масле и в тавоте: вспомогач ремонтировал. Вылез из машины пожрать, а буфетчик — такого-то! — выставил из кают-компании. Прежде, говорит, рыло сполосни, да штаны переодень. А Грехову, может, снова нырять в низа, у Грехова ж там все раскидано. Плюнул механик и ушел к матросам, где всегда безотказно. Забрался в угол, чтобы никому не мешать, и возил себе ложкой. Жевал, таким образом, слушал треп, но сам не участвовал, а тут и Деев объявился. Поп, первым делом, призвал к вниманию, потребовал тишины и сообщил о печальной дате, выпавшей на нынешний день, информировал о такой-то годовщине со дня смерти поэта Михаила Юрьевича Лермонтова, „последовавшей в результате дуэли". И рассказал о ней, „случившейся в районе кисловодских санаториев, когда пуля подлеца Мартынова пронзила сердце гения и оборвала жизнь всенародно признанного стихотворца".

„Поэт упал..." — поп покачнулся, — волна крепко наподдала „Креветке“, а Коля Клопов (он как раз заряжал „кинолебедку" первой частью фильма „Белеет парус одинокий") закончил: „...с свинцом в груди и с жаждой мести, поникнув гордой головой"; при этом Клопов попридержал попа — не дал ему грохнуться, себя — очень театрально! — ударил в грудь и на нее же уронил голову, аж зубы лязгнули. Предложил тут же прочесть одноименное с фильмом стихотворение поэта. Поп обрадовался и поддержал, сказав, что хотя фильм этот и не имеет к поэту „уместного по дате отношения, зато прекрасно иллюстрирует взаимосвязь пророческих мечтаний Михаил-Юрьича с революционным накалом масс и последующим прорывом их в нашу социалистическую действительность".

Клопов декламировал, вцепившись в проектор, как в пулемет, предназначенный разить наповал всех врагов поэта, и подвывал, читая, как настоящий поэт, монотонно и в растяжку.

Поп радовался: мероприятие набирало обороты, его можно вставить в план, отметить галочкой и поместить в реляцию. Грехов, называвший подобные штучки выпендрежем, злился и вдруг, сам того не ожидая, обрушился не на попа, а на Клопова. Сказал, дав, конечно, закончить декламацию, что Лермонтов — да, он настоящий поэт, гордость нации, а Клопов — туфта, хотя и трещит на каждом шагу, что после рейса уедет в Москву и окончательно „перейдет в поэты".

А Клопов... Что сделалось с Клоповым!.. Будто бы вдохновение обернулось приступом морской болезни! Клопов позеленел (Грехов всегда говорил Коле, что он слишком мнителен), потом побурел и сделался как то насекомое. Плоское. Схожее с клоповской фамилией. Наверное, поэтому говорить он тоже не мог — лишился дара, и показал рукой — вот так, мол! — чтобы вырубили свет. Пока трещал проектор и на экране мельтешила первая часть, Клопов сочинял обличительную речь, которой и бабахнул в антракте. Да не по Грехову! Механику достались самые крохи, а весь запал ушел на поэта Лермонтова! Видимо, Клопов перепутал адреса и заявил, что „Лермонтов, безусловно, великий поэт, но следует взглянуть на него принципиально, с позиций сегодняшнего дня". Каково? Дальше — больше. Оказывается, стихотворение „Белеет парус одинокий" это — хрестоматийный реликт и реликвия прошлого столетия, что если Грехов „так ставит вопрос, то ответ будет однозначным": он, Коля Клопов, запузырит такое, „что ахнете и запоете"!

Грехов собрал посуду и, пробираясь к раздаче, рубанул сплеча: „Сопли подбери, песенник! И грамматику купи. Думаешь, коли сочинил две частушки, да разок угодил в малотиражку, так уже и Лермонтова превзошел?"

Справедливости ради следует заметить, что Грехов ругал себя за грубость. Она, собственно, и спровоцировала Клопова на заведомо невыполнимое обещание.

...Время шло. Заканчивался июль, а Клопов ничего не „запузырил". Ему не напоминали. Грехов помнил, а остальные забыли. И не до того было. Хек валил валом, да еще с богатым приловом сайры, которую шкерили отдельно, прямо на палубе, а морозили в рогожных кулях. На подвахту, поработать шкерочным ножом и головорубом, выходили все. Даже кеп Тимофей Саввич напялил на пузо фартук, а на локти — нарукавники и стал в строй к рыбоделу. Словом, все были заняты, все находились при деле, а дел на промысле всегда по горло, поэтому Клопов не смог переплюнуть гения, и если поднакопил слюны, то ее хватило лишь на четыре строчки, которые и были преподнесены Грехову, как эпитафия, заготовленная по-дружески, впрок.

Вот эти строчки:

 Имеют сходство жизнь и одинокий парус,

мелькнувший и пропавший среди волн:

скользнул — исчез, навеки в Лету канул,

не завершив пути, твой крутобокий челн.

„Я, Клопов, безумно благодарен тебе за дружескую заботу, но почему — „крутобокий"? — удивился механик. — Намекаешь на мой живот?" — „Вот именно!" — кивнул Клопов. „А почему „не завершив"? — допрашивал Грехов. — Предвидишь мою безвременную кончину?" — „Отстань!" — отбивался поэт. „Не отстану, — напирал механик. — Ты, Коля, плохой пророк и никудышний поэт. Еще не создав ничего эпохального, уже повторяешься, используешь те же штампы, что и в „Сентиментальном вальсе", где воспевал могильный холод, тоску, страхи и прочую заумь. Ты, Коля, находишься в плену тематики, глубоко чуждой советскому человеку. Сходи к попу: исповедаешься — полегчает, и грянет вдохновение, как брызги шампанского, и, верю, тогда ты действительно запузыришь!" — „А подь ты на фиг с попом! — завопил Клопов. — Это же ж только в Союзе поэт в России больше, чем поэт! Он и моторист, и хрен знает кто! Попробуй запузырь, если на тебя механик давит, а время нет даже подумать!" — „Значит, Коля, пора тебе двигать в Москву... — вздохнул Грехов и предрек: — Ты плохо кончишь, Клопов."

На этом дискуссия закончилась, а вскоре Грехов сгинул вместе с мотоботом. То есть, точь-в-точь по Клопову: „Скользнул — исчез, навеки в Лету канул". А „скользнул" Грехов в туман. Шторма, конечно, тоже великая сила, но туманы — главная достопримечательность этой части Атлантики, которую не зря именуют „гнилым углом". О них, коли зашла речь, нужно сказать одно слово. Здешние туманы — продукт теплого Гольфстрима и холодного течения Кабот. Сказывается, само собой, и близость Арктики. Синоптики называют такие туманы адвективными, потому что своим зарождением они обязаны перемещению нагретых масс воздуха с теплой поверхности океана в холодную область. Особенно исправно местная кухня работает с мая по август, а пика достигает в июле. Вот в этот пик, как в манную кашу, и угодил Грехов.

Туманы, — кто спорит? — скверная штука. Особенно на банке, где крутится на пятачке сотня, а то и другая, пароходов. При таком „пароходоверчении" штурманам приходится держать ушки на макушке, а глаза на затылке. И то, и то, зачастую, основной навигационный инструмент. Почему? Чтобы ответить на вопрос, нужно знать, как пароходы выталкивают в море. Абы как, лишь бы галочку поставить. Эта сволочная птичка везде в ходу. Капитан может упираться, так ведь нажмут на него по партийной части, усовестят, призовут к порядку, поплачут о плане-вылове, и он подпишет любые ремонтные ведомости, зато в море будет рвать на себе волосы. Он-то знает, что двигун еле жив, что гирокомпас только жужжит, но ничего не показывает, что локатор скиснет еще на переходе, а может, в первый день промысла, что эхолот — глаза! — накроется в первый же шторм, и это никого не волнует. Начальство уверено, что рыбак может все совершить, все одолеть. Значит, крутись, как знаешь, и давай плановую рыбу. Выкрутишься и дашь — будешь хорошим, не выкрутишься, окажешься в пролове, навешают всех дохлых собак. Если не утонешь. Только гибель судна может на некоторое время всколыхнуть управленческое болото. Безвыходная ситуация? Увы, но таковы правила игры. Все тральцы, за редким исключением, находятся примерно в одинаковом положении. И если у одного дела идут лучше, чем у другого, то сказываются не трали-вали какие-то и привходящие обстоятельства, а одни лишь таланты капитана и старшего мастера добычи, а уж за ними — слаженность команды, действительно способной на все.