Так что плевать нам на бездну и мрак!
Да, не минуют, но знает рыбак —
в городе белом, где синие сны,
розы цветут под молитву волны...
Он пел и ораторствовал в каюте или под грохот движка, поэтому певца и Цицерона не беспокоили советами показаться врачу. Боря Грехов, считавший себя дельной личностью, разлетевшейся на кусочки от морального удара, теперь полагал, что наступило время, когда эти частицы снова склеились воедино. Одной, не самой крупной, частицей бориного „Я" было суеверие, свойственное многим морякам, но, что естественно, разраставшееся в условиях длительного рейса. Когда на переходе в родной порт радист поймал в эфире концерт легкой музыки, а в каюте зазвучала мелодия „Сентиментального вальса", только что отзвучавшая в сердце Грехова, он решил — знамение! Его вспоминают, его, наверное, ждут. Ждут, ждут, ждут!..
Тем же днем, листая в салоне драную и замусоленную за год подшивку газет, Грехов натолкнулся на кусок статьи без начала и конца: „...невозможность полюбить ее! Такую-то? За что? Любовь — дар божий. Каждому. Раздражает „божий"? Скажем вслед за Кузанским — дар природы. Отчего не всякий живет по любви? Легче — по злобе? Если бы так!.. В медицине есть термин — сухая истерика. Страшно..." Больше ничего не было, но прочитанного оказалось достаточно, чтобы убедиться: „Розы цветут под молитву волны"! Он, Грехов, согласен — дар божий. И дар природы. „Природа" устраивала Грехова, хотя и „божий" не раздражало. Главное, стало понятнее что откуда взялось. Если — „дар божий", то не разбрасываются такими дарами, нет и нет! Если — „дар природы", тогда это — в порядке вещей. Значит, когда болит — это любовь. Выходит, и эти строчки подвернулись неспроста — знамение, да и только!
Наступил день и час — на горизонт наползла полоска своей земли, на ней — маяк, башни, крыши, деревья. То ли щетка, то ли щетина — родная небритость. И вот — ворота, канал, причалы рыбоконсервного, дома Лесного, порт и четырнадцатый причал. Ползут на берег веревки — привязались! Смайнали парадный трап, чтобы проводить пограничников и таможню (уважили хлопцы — открыли границу, пока шли каналом), а после, как лучшего друга, встретить кассира, слегка потолкаться в очереди и сунуть в карман приходной аванец.
Грехову повезло: пришли на вахте деда — ему и загорать до завтра на проходной. „Ура, Грехов! — сказал Грехов своему отражению в зеркале, посвежевшему после бритья, но вздрагивающему от нетерпения и страхов. — Дуй в Лесной, не жди милостей от природы!" Его не расстроило даже то, что Вероника не приехала в порт, как другие жены, на что Грехов втайне рассчитывал. Не приехала, но... мало ли! „Все еще злится, или не на кого оставить Ванятку. Да мало ли!.. — Начал перечислять — начал киснуть, а, вспомнив, что за год не получил от Вероники ни письма, ни радиограммы, чуть ли не бегом припустил к проходной, твердя: — Мало ли, мало ли, мало ли!.."
К счастью, на площади подвернулось такси. Грехов швырнул чемодан на заднее сиденье, сам сел к водителю и махнул рукой: „Дуй, шеф, в Лесной!"
Шеф — лихач, понимающий толк в быстрой езде и в чаевых, „дунул" классно — не заставил упрашивать себя. Нетерпение грызло Грехова изнутри и снаружи, нетерпение заставляло Грехова ерзать, и шоферюга рассмеялся, когда Грехов, в сотый раз перебросивший ноги с колена на колено, скрючился в немыслимой позе и засвистал „Сентиментальный вальс".
„На „Креветке" пришел?" — спросил таксист и так газанул, что Грехова вдавило в сидение. Грехов не ответил, но тот и не ждал ответа. Добавил газку и опять рассмеялся: „Ишаки вы, ребята!" „Открытие сделал!.. — усмехнулся Грехов. — Если у тебя уши короче, то ты не ишак? И ведь на дядю ишачишь, верно? Потому и с меня лишнего запросил для удовлетворения сущности, а сущность у тебя советская, как и у меня, но ты меня грабишь, а я — природу. И оба — с пустым карманом!"
Длинный спич не утомил Грехова, но не было уверенности в его пользе. Если таксист действительно ишак, тогда — не в ишака корм. А тот не лез в дебаты, крутил баранку и гнал, гнал, гнал. Влетев в Лесной, спросил, притормаживая в клубах песка, поднятых его же драндулетом, „к какой конюшне вертать?“ „Через квартал — налево, — сказал Грехов, уже обмирая сердцем и чувствуя полную сумятицу в голове. — Вертай назад! — заорал он. — Проехали!" Водитель, дав волю чувствам, смачно выругался, но, выгрузив пассажира, не взял лишнего. „Ничего, пожалел меня — сдерет с другого, — подумал Грехов, взбегая на этаж и дергая ручку двери: — Смотри-ка, отперта!"
От ввалился в комнату с единственным желанием бросить чемодан и бежать к Веронике. Так бы и поступил, окажись перед ним только Вовка, которого он сграбастал (такого-то верзилу!) и поднял на радостях к самому потолку. Но тут же была и Наталья. Лепила пельмени. В этом не было бы ничего странного: соседи — по-соседски и встречают, но позади нее, уцепившись в подол крохотными пальчиками, прятался карапуз с удивительно знакомой рожицей. Боря Грехов упал перед ним на колени: „Мой?!" „Нет, дядин! — усмехнулась Наталья. — Чей же еще, Грехов?" А карапуз сделал шажок навстречу протянутым рукам и отчетливо выговорил при этом: „Пап-па.“ Грехов, разом сбросивший с плеч груз двенадцатимесячного тяжелого рейса, подхватил сына и поднялся на ноги с легкостью мыльного пузыря: в глазах — непривычное жжение, на ресницах — радужные блестки. „Уф, кажется, на земле, кажется, не взлетел! — воскликнул непонятно для Натальи и, пряча от нее повлажневшие глаза, спросил о жене: — А где ж Вероника?" — „Тебя уехала встречать." — „Куда?" — спросил Грехов. Вопрос прозвучал так нелепо и глупо, что Наталья махнула рукой и снова принялась за пельмени, покрутив прежде у виска выпачканным в муке пальцем: „Ты, Грехов, того?" — „Того... — согласился Грехов. — Того, Наталья, того! Но под своей крышей." — „И то хорошо!" — похвалила Наталья, словно бы то — поехала или не поехала „крыша" у Грехова — целиком зависело только от него одного.
Выкладывая на подносе аккуратные рядки пельменей, Наталья рассказала, что Вероника не спала ночь — вставала к окну и смотрела на канал, чтобы не проворонить „Креветку", а утром, решив-таки ехать в порт, проканителилась с Ваньшей и умчалась в конце концов, спихнув бутуза Наталье.
Наконец, Грехов освоился с тем, что он у себя в комнате, что на руках сын, и что вот-вот откроется дверь и появится Вероника. Освоился и обратил внимание на притихшего Вовку, освоился и спросил: „Вовка, а где же Чучела?" Он, Грехов, сообразил вдруг, что теперь ему уже не хватает прыжков, лая, взвизгов — проявлений собачьей преданности, недостает верчения хвостом от счастья' видеть его, Грехова, персону, недостает и вовкиного смеха, вовкиной говорливости. „В чем дело, Вовка? Снова потерял собаку?" — „А я... а ее... Ее — машина, — Вовка окончательно сник. — Ее р-ррраз — и насмерть..." — прошептал чуть не плача. „Эх, Вовка, Вовка!.." — вырвалось у Грехова на этот раз, и Наталья вступилась за сына: „Не кори, не кори мальчишку, Грехов! Твоя Чучела, может, не зря погибла. Собака, между прочим, сына тебе спасла и жену вернула." Спасла, вернула... Это было слишком, но Грехов пожелал узнать подробности и узнал их.
Три недели назад Вероника навестила Наталью. Пришла, как всегда, с Ванюшкой, посидела, погостевала, а потом вдруг решила взять к себе Чучелу на день иди два. „Заместо громоотвода, — пояснила рассказчица, — чтобы сестрица ее Лизавета хотя бы на день переключилась с Вероники на Чучелу и перестала зудеть по поводу Ванюшки. Дескать, сработала безотцовщину, а могла бы взять пример со старшей сестры, которая живет — дышит, захочет — грешит, но в подоле не приносит. Словом, допекла бабу, та и решала переключить радио на другую программу. Ну, а что дальше? Помнишь то место, где клумба с медведем? Там, сзади, склады рыбакколхозсоюза, а рядом песочница с грибком. Веронику пригрело на скамейке — задремала, а у Ваньки мяч на дорогу укатился, он и утянулся за ним. Со складов — грузовик. Мальчонку из-за клумбы не видит — ка-ак вырулит!.. Так Чучела... во умудрилась! Выскочила с лаем, да и запрыгала на задних-то лапах, этот... вальс твой сентиментальный демонстрировать начала шоферу грузовика. Тот — на тормоз, но Чучелу переехал, зато до Ваньки сантиметр не дотянул. Ты представляешь, Грехов?! Вероника — в голос, Вероника — в рев, Ваньку в охапку — и к нам, а на другой день снова в комреспублику перекочевала. Вот тебе весь сказ, Грехов, а теперь Вовку суди. Меня суди — Чучелу отдала, а мальчишка причем?"
Никого не хотел судить Грехов.
„Вовка, кончай киснуть! — сказал Грехов, когда Наталья ушла на кухню ставить воду для пельменей. — Доставай патефон со шкафа — помянем Чучелу. Погибла, как Адмирал Кусаки...“ — „А ведь точно! — взбодрился Вовка. — На боевом посту.“
Сын притих на руках. Он, как и папа Грехов, смотрел на патефон, на рукоятку, что вращали Вовкины пальцы, на зашипевшую иглу, коснувшуюся черного диска. Мелодия кружилась в тесной комнате, Грехов слушал, прижимая сына и ждал.
Море, прими завершенье трудов...
Плеск волн отступал. Неужели год?! Эксперимент — надо же!.. Год. Двенадцать месяцев,, триста шестьдесят пять дней. Сколько же это часов, минут и секунд? Грехов их не считал, а кто считал, все списались с „Креветки" через полгода.
Вечного неба бездонная высь
нынче сияет вам синей красой.
Солнце вам светит, и берег сулит
встречу с любовью святой...
„Гм, пуркуа па?“ — и, услышав за дверью каблучки Вероники, Грехов поднялся со стула. Он не торопил последние секунды, хотя кровь стучала в ушах, как поршни главного, он не мог избавиться от мелодии, от звучавших в нем слов:
В городе белом, где синие сны,
розы цветут под молитву волны...