журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №2 1995 г. — страница 53 из 93

Общими были у нас пепельница из синего стекла (хотя я не курил) и настольная лампа с зеленым фаянсовым абажуром. А также политическая карта мира, на которую мы наклеивали понравившиеся газетные заголовки и набранные крупным шрифтом изречения. В том числе непонятные. Например: „Appia limonappia oppia spuma!" До сих пор не знаю, что это такое.

Мы провели вместе немало вечеров у нашей зеленой лампы.

Конечно, была у каждого и своя жизнь: приятели на курсе, стенгазеты, литобъединения, спортсекции и все такое прочее. Были и сердечные романы со свиданиями и провожаниями по. ночам — как у всех в такие годы.

Надо сказать, что у Виталия и у меня амурные дела не отнимали много времени и носили характер вполне платонический. Ленечка же порой всерьез окунался в „сладкий мир любви". Случалось, исчезал на несколько дней. Тогда мы со вздохом говорили:

— Шевалье д’Эрбле ухлестнул за очередной герцогиней де Шеврез.

Конечно, когда дружат трое, от сравнения со знаменитыми мушкетерами не уйти. Правда, в нашем случае была натяжка — ни я, ни Виталий не тянули на роль бескомпромиссного и неустрашимого графа де ла Фер и уж никоим образом не походили на Портоса. Зато Ленька был истинный Арамис. Со своими тайнами, интригами на стороне и уклончивой улыбкой под темным пушком на верхней губе. Впрочем, этот никак не вредило нашей дружбе.

Связывало нас многое.

Жило в нас постоянное опасение, что „столько лет уже прожили, а ничего путного до сих пор не написали!"

В творческих муках пребывали мы почти все время. Виталий сочинял фантастические рассказы и, по-моему, эссе об Александре Грине и Жюле Верне. Ленька, насколько помню, — новеллы в духе Эдгара По. Я тогда еще не совсем бросил стихи, но брался уже и за прозу. Именно в ту пору, в нашей комнатушке, сидя на поленьях у горящей печки, я придумал и написал свой первый „морской" рассказ „Табакерка из бухты Порт-Джексон". Его вскоре, изрядно „построгав" и сократив название до вульгарной „Табакерки", напечатал „Уральский следопыт"...

Иногда мы ударялись в коллективное творчество. Сперва вместе пытались дописать мою повесть-сказку „Страна Синей Чайки", которую я начал еще после первого курса, во время осенней работы на целине. Затем придумали похождения трех американских авантюристов в преисподней.

Прямо скажем, социалистическим реализмом в тех вещах не пахло.

А еще была у нас общая музыка. В те годы как раз вошли в моду долгоиграющие пластинки. Леонид — великий знаток радиотехники — своими руками смастерил электропроигрыватель. И каждый вечер звучали у нас то рапсодии Листа и Первый концерт Чайковского в исполнении Вана Клиберна, то сонаты Бетховена, которые темпераментно играла Мария Гинзбург...

Нет, не чурались мы ни песенок Лолиты Торрес и Робертино Лоретта, ни модных „Ландышей" и „Мишки" с его утраченной улыбкой, ни лихого джаза Эдди Рознера. Но только листовские „Грезы любви" могли пробудить в нас высокую печаль и тягу к творчеству, только бетховенская Восьмая соната разжигала в душах стремление к активным действиям. Причем, не всегда „творческим"...

Бывало, что после окончания сонаты Ленька брал гитару, начинал постукивать по ней пальцами и, отрешенно глядя поверх голов, со значительностью в голосе вопрошал:

— А что, братия, не предаться ли нам пьянству и разврату?

— Предаться! — я быстро спускал с кровати ноги.

Виталий отрывался от очередного опуса советской (жиденькой в ту эпоху) фантастики, поправлял мизинцем очки и, слегка заикаясь от прихлынувшего энтузиазма, произносил:

— От-тчего же не предаться, если есть н-на то желание и необходимая финансовая б-база...

Необходимой базы чаще всего не было, но кое-что по карманам наскребали. И топали на ближнюю улицу Белинского, где в продуктовом магазине имелось „Плодовоягодное" или „Волжское" — самые дешевые напитки из тогдашнего алкогольного ассортимента.

Прихватив по бутылке на брата, мы спешили домой. И были уверены, что этого двенадцатиградусного пойла, по поллитра на нос, хватит нам до глубокой ночи.

Потом, часов в одиннадцать, выяснялось, что в бутылках пусто, а душа просит еще. Достать это „еще" можно было лишь в дежурном магазинчике у трамвайного депо на улице Фрунзе. Он работал до полуночи, а одно время даже до двух ночи.

Кому идти за четвертой бутылкой (по ночным глухим улицам, за десяток кварталов)?

Кидали жребий. Чаще всего выпадало Виталию. Тот, однако, завалившись на кровать, заявлял о нарушениях в процедуре ’ жеребьевки. О больной ноге. О том, что „вообще почему всегда я да я?" И наконец соглашался идти, если только... мы пойдем с ним.

И мы шли. Не сразу, правда, а сперва изобличив вероломного злодея в беспринципности, отсутствии благородства, в чудовищной лени и заодно в обжорстве, ибо этот чревоугодник всегда сверх меры налегал на нехитрую нашу закуску.

Поход в ночную лавочку был овеян некоторой романтикой: сугробы, звезды, мерцающие трамвайные рельсы, безлюдность переулков, где погасли все огни... Лишь в трамвайном парке горели фонари, да призывно светилось окошко вожделенной торговой точки. (А если дело происходило осенью или холодной весной, то и черная слякоть вносила в наше путешествие элемент экзотики; тем более, что дома ожидал нас уют зеленой лампы и тепло недавно истопленной печки).

Внутри магазинчика стояла молчаливая очередь. В ней — немало коллег-студиозусов из ближнего общежития. Тех, кому тоже „малость не хватило". По заведенному этикету все делали вид, что незнакомы друг с другом, если даже стояли в затылок однокурснику. На всякий случай. Ибо существовала теоретическая опасность, что какой-нибудь гад стукнет в деканате, что „такой-то ночью покупал бутылку“. Впрочем, не помню, чтобы кто-то стукнул на нас хоть раз.

Обратный путь был веселее. Снег звенел бодро, звезды сияли приветливо. Конечно! Ведь у нас было еще по несколько глотков, а времени впереди — вся ночь. Для болтовни и песен.

Настроение могла испортить лишь несколько царапающая мысль, что не готовы конспекты к семинару по истории КПСС или диамату. Ну да, авось, пронесет.

...Однако ночной поход — это еще не скоро! А пока мы выставляли на стол, рядом с милой лампой, посуду. Вытирали полотенцем алюминиевые вилки. Дочь дядьки Сашки оделяла нас вареной картошечкой и луком. Мы наливали по полстакана.

Таким образом первая часть программы — „пьянство" — обретала реальные черты. „Разврат" же имелся ввиду чисто идеологический. Это были наши пиратские песни.

Мы их сочиняли сами.

Сделав глоток для вдохновения, Ленька снова брал гитару. Струны рокотали вступление. А потом:

 Глухая ночь глядит в упор,

Как черный револьвер...

И мы подхватывали:

 Трубят ночные ветры сбор,

Сзывая БВР!

„БВР“ — так назывался наш союз. „Братство Веселого Роджера". Гимн этого братства мы сочинили на мотив песни о почтовом дилижансе из радиоспектакля „Клуб знаменитых капитанов". Оттуда же позаимствовали и кое-какие слова. Но большинство слов были наши собственные.

Пират, ты гол и одинок,

Тебя в грядущем ждет

Не в тихой спальне огонек —

Палач и эшафот! —

вдохновенно вопили мы. —

Пусть плакать некому по нас —

Нас море отпоет!

Пусть близок, близок смертный час,

Но мы возьмем свое!

По сути дела, мы были мальчишками — все еще с замашками школьников, с неостывшей страстью к игре и приключениям. Позади не было почти ничего, кроме детства, а впереди — вся жизнь. А смертный час, о котором голосили мы столь мужественно, по правде-то виделся нам лишь где-то за бесконечностью.

Флибустьерский азарт морских романов шипел и булькал в наших душах, как свежая газировка. И выплескивался в отнюдь не комсомольских песнях:

В детстве рождалась в нас странная мечта,

Ветер соленый к нам в гости прилетал.

Запахи моря приносил муссон,

С морем познакомил нас бродяга Стивенсон...

„Гимн БВР“ был первой песней нашего Братства, затем появились другие.

Там за синей рекой — Аргентина

В перезвоне клинков и гитар, —

пели мы на мотив Сороковой симфонии Моцарта. А под собственные мелодии — „Влюбленного пирата", „Старого подшкипера", „Корсарский вальс", „Бой в Наветренном проливе" и всякие другие.

Потом этим песням дали мы общее название — „Караибский цикл".

Именно Караибский. Так называлось тогда центрально-американское море, где в прошлые времена вовсю резвились джентльмены удачи. Лишь через несколько лет вдруг стало именоваться оно не Караибским, а Карибским.

Злые языки утверждали, что Никита Сергеевич Хрущев однажды в какой-то речи о кубинских проблемах то ли оговорился, то ли просто проглотил в спешке вторую букву „а" в имени моря. Ну, и географы решили, что, если генсек говорит именно так, значит, оно и правильнее.

А может быть, у географов появились и другие, более научные соображения, не знаю. Так или иначе — море сделалось Карибским, а цикл наших пиратских песен сохранил прежнее гордое название — Караибский.

Кое-что из него пели потом юные мореходы отряда „Каравелла". Но не все. Не будешь ведь включать в пионерский репертуар такое, например:

 Светит полная Луна,

Денег нету ни хрена...

Эту безыдейную песенку я сочинил вечером, в начале ноября, когда в окно действительно светила Луна. И что касается денег, ситуация была точно как в этой песне. Стипендию задержали, все запасы кончились. Настроение — подстать ситуации.

В трюме — хлеба и вина

Голый шиш... —

меланхолично мурлыкал я, подбирая рифмы.

Потом придумалось так:

Отгони ленивый сон,