Они заняты увлекательным делом: из рогаток расшибают аптечные пузырьки, расставленные на нижнем брусе забора. Пузырьки маленькие. Поэтому чаще всего сухие глиняные шарики бесполезно стукают о доски. Но иногда раздается стеклянные звон и „ура“.
Я подхожу, независимо помахивая пластинкой. На меня обращают внимание. В том числе и Толька.
— Во разнарядился! — восклицает мой вечный неприятель. — Будто в сметану обмокнутый.
— Заткнись, Рыжий, — Лешка делает вид, что хочет дать ему по загривку. — У них праздник, гости пришли.
Я, благодарно сопя, сажусь рядом с Лешкой — в белых штанах на пыльную сосновую кору. Наплевать.
Лешка смотрит проницательно. Вполголоса говорит:
— Че ревел-то?
Иногда, чтобы избавиться от насмешек, честность — самое хорошее средство.
— Пластинку раскокал. Вот эту. Думал, попадет.
— Попало?
— He-а. Успел зареветь раньше.
Все смеются. Не обидно, с пониманием.
— А пластинку-то на фиг приволок? — подозрительно спрашивает Толька.
Я говорю не ему, а всем:
— А вот сейчас расшибем ее из рогаток. До конца.
Идея всем нравится. Меланхоличный Сидор лениво предлагает:
— Спорим, что в дырку попаду. Дробиной.
— Хитрый какой! — возмущается Амирка. — Промахнешься и разобьешь, а другим ничего не останется!
С Амиркой все согласны. Конечно, Валька Сидор стрелок известный, но ведь и в пузырек попадает не всегда,- а в такое отверстие тем более...
Я вспоминаю, как был с отчимом на стрелковом стенде, где охотники-спортсмены лупили из ружей по летающим тарелочкам-мишеням.
— Давайте на лету! Кто-нибудь все равно попадет! Один бросает, а все — пли!
— Молодец, Славка! — Лешка хлопает меня по плечу, и я чуть не роняю пластинку.
— А кто бросать-то будет? — говорит Амирка, недовольно блестя черными глазами-щелками. — Я не буду. А то чуть что — сразу я.
— Кто принес, тот пусть и кидает, — заявляет ехидный Толька.
— Шиш! Я принес, да я еще и кидать должен?
— У тебя все равно рогатки нет!
Вообще-то рогатка у меня есть. Но она в кармане других непарадных штанов. Бежать за ней неохота.
— Давайте считаться! А кто будет бросальщик, даст мне свою рогатку!
Справедливость моего решения всем по душе. Даже Рыжий не спорит.
Мы встаем в кружок. Амирка по очереди тыкает нас пальцем в грудь:
Ироплан, ироплан,
Посади меня в карман!
А в кармане пусто —
Выросла капуста!
„Капуста" выпадает на белобрысого рыхлого Витьку Пятигарева. Он со вздохом покоряется судьбе. Дает мне рогатку и твердый глиняный шарик.
— Не тяни только изо всех сил, а то порвешь.
Рогатка у него хорошая, большая, с резиной от противогазной маски.
— Не порву, не вздрагивай, — говорю я солидно. Вкладываю шарик в замшевую „кожанку". Расставляю ноги. Другие ребята тоже наготове. Витька отходит.
Он бросает пластинку хорошо — она ровно идет вверх. Замирает на миг в высшей точке полета. И тогда щелкают рогатки. И черный диск разлетается на куски! Но моя пуля — я видел это отлично — мелькнула аж в метре от пластинки.
— Ура-а! — вопят стрелки и пляшут в лебеде. — Я попал!
— Я тоже попал!
Мудрый Лешка оглядывает каждого. Усмехается:
— Все попали. Чего тут не попасть-то, в такую сковороду.
Ну, все так все. Значит, и я тоже. Может, мне просто показалось, что промазал. Или это был не мой шарик?..
— Вон в него бы попасть, — меланхолично говорит Валька Сидор. — Только никто не дострелит.
Лишь сейчас мы замечаем, что высоко над нами стоит в небе воздушный змей. Он кажется маленьким. Белый прямоугольник с полосками крест-накрест и длинным хвостом. Прямоугольник неподвижен, а хвост чуть вздрагивает.
Если присмотреться, можно разглядеть и светлую нить — она тянется куда-то к заборам и крышам соседнего квартала.
— А зачем в него попадать-то! — слегка испуганно говорит Вовчик Сазонов. — Это кто-то из наших запустил. Наверно, Сережа Палкин. Или Вовка Амосов.
— А если и не наши, — замечает Лешка Шалимов. — Кому мешает-то? Пусть летает, от него всем хорошо.
От этого белого „конвертика" в голубой высоте и правда всем нам хорошо. Будто мы и сами вот-вот взлетим. Раскинем руки — и вверх!
Змей вдруг вздрагивает и косо идет в сторону! Что такое? Неужели упадет? Мы замираем.
Но хозяин змея не дремлет. Быстро потянул нитку, выровнял полет. Мы вздыхаем с облегчением. И смотрим, запрокинув головы. Хорошо, что он не упал! А то у меня даже сердце заколотилось!
Чтобы унять сердечные перебои, я начинаю неумело насвистывать сквозь выпавший зуб:
Танцуй танго,
Мне так легко...
Мне и правда легко среди этого лета, среди друзей-приятелей, под синевой с белым змеем. И все еще впереди. Многие радости и горести, детство, студенческие годы, первые рассказы, первая книжка, паруса, дороги... И Гавана, где оркестр сейчас тоже играет танго, а русская девушка и гаванский мальчуган, смеясь и дурачась, танцуют у самого края синей воды...
Андрюша из Ленинградского балета опять подходит ко мне.
— Ну что, скоро летим домой, да? — говорю я просто так, чтобы не молчать.
— Ага, — вздыхает он. — Лишь бы не трахнуться...
Честно говоря, он выражается даже более образно. Я, однако, его не осуждаю. Незадолго до отлета ленинградцев на Кубу в самолетной катастрофе погибла артистка их театра. В пустяковом рейсе Ленинград-Москва.
Говорят, она очень спешила в столицу, не достала билета, муж уговорил летчиков и буквально в последнюю минуту втолкнул ее в самолет... Такая судьба.
Я вспоминаю и распластанный на берегу застывшего пруда громадный ТУ-104, совсем недалеко от нашего дома. Это было, кажется, прошлой зимой. Самолет едва успел взлететь над аэродромом, как у него отказали двигатели. Один, второй... Летчики ухитрились посадить лайнер на лед водоема, на краю города. Но по инерции громадную машину вынесло на берег. Говорят, погибли семеро...
Нет, с нами ничего не случилось, вернулись благополучно, хотя самолет больше часа кругами ходил над Москвой, не мог сесть из-за метели. Его мотало, он вставал на крыло, падал в бесконечную глубину, взмывал опять. За иллюминаторами свистел беспросветный мрак. Наконец приземлились. Смолкли моторы. Тишина, прочность, покой.
Не повезло другим. По-моему, месяца через через два или три. В Гаване при посадке разбился советский лайнер. Писали, что при заходе на полосу зацепил высоковольтные провода.
Иногда мне снится, что я лечу в терпящем бедствие самолете. Почти нет страха, только досада от своей беспомощности. Летчики — те хоть что-то пытаются сделать: давят на педали, тянут на себя штурвал, жмут на кнопки, пытаясь запустить замершие моторы. А участь пассажиров — падать и ждать...
За стеклами проносятся груды желтых облаков. Приближаясь, дыбом встает земля — почему-то сразу со всех сторон. И все это в полной тишине.
Но неужели и вправду ничего нельзя сделать?
Да можно же!
Если успеть, если не дать ослабнуть нитке. Потому что самолет — это же змей! И я не только в салоне лайнера. Я еще и на крыше, с нитью в руках!
Нет, не на крыше. На гранитном парапете набережной. Ветер с Мексиканского залива упруго толкает меня в спину, рвет волосы, воротник и короткие рукава. Брызги прибоя пропитали сзади одежду влагой и солью, капли щекочуще стекают за ворот и по ногам. А нить уходит далеко-далеко. Змей стоит выше небоскребов.
Нельзя, чтобы ослабла нить! Тяни ее на себя, когда на миг коварно стихает норд-вест!
Тяни, не зевай, а то грохнется самолет!
Я вижу себя со стороны. Но я ли это?.. Светлоголовый загорелый мальчишка в растрепанной ветром, белой, как парус, одежонке... Он стоит, расставив босые коричневые ноги на мокром кубе из гранита — вскинул голову, закусил губу и живой нитью (скрученной из собственных нервов) старается выровнять полет змея...
Эдик, не зевай! Иначе белый битанго хрупким краем врубится в гущу тридцатиэтажных зданий!
...Ну, вот и все. Он сумел, удержал. Полет выровнялся, длинные крылья лайнера, что видны в иллюминаторы, скользят над землей горизонтально. Только, кажется, не хватило горючего, самолет не дотягивает до посадочной полосы, брюхом садится среди травянистого поля. Но садится мягко, без толчка.
Распахивается дверь.
Я прыгаю в траву. Протягиваю назад руку.
— Выходи, прилетели!
Она прыгает рядом со мной. Девушка с льняными волосами. Юная ленинградская балерина? Летчица Лида из рассказа „Битанго“? Или моя сестра Людмила?..
На краю поля — город. Водонапорные башни — в точности как у тюменского вокзала. И колокольни как у наших церквей: розовая у Знаменской и белая у Спасской. А за ними встают белоснежные, с тысячами блестящих окон здания-утесы. А еще дальше стеной подымается морская синева.
Да, это все-таки Гавана, хотя я раздвигаю не какие-то тропические травы, а обычные ромашки и овсяницу.
Впрочем, это не совсем Гавана. Это просто Город. Мой Город. Имя его — тайна.
Сестра берет меня за плечо.
— Где ты ухитрился так вымокнуть? И рубашка, и волосы. Вот мама тебе задаст!
Мама ничего не „задаст". Она будет рада, что мы прилетели благополучно. Она давно ждет нас в старом деревянном доме на краю Города, у волнолома.
Я шагаю, путаясь ногами в траве, и сестра идет рядом. Она не знает, что это я спас наш лайнер по имени Битанго. И мама не узнает. Зачем им лишние страхи...
А книжку про мальчишек с воздушными змеями у меня и правда напечатали по-испански. Но только через шесть лет после того, как я побывал в Гаване.
И я не послал ее Эдуардо.
Не знал, куда. Рафаэль, отец Эдуардо, говорил, что живут они в старом квартале, который через год пойдет под снос. Выходит, адрес у них давно изменился.
Да и сам Эдуардо изменился. Наверняка стал к тому времени стройным белозубым парнем, по которому сохнут гаванские девицы. Небось, и забыл уже русских гостей, что в семьдесят втором году дарили ему значки на краю бассейна в гостинице „Гавана Либре“...