журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №2 1995 г. — страница 7 из 93

Я потрогал щеку — она была липкой. Посмотрел на пальцы. Сима в кровь разбил мне губу.

— Что это было? — спросил я, глядя на его широко расставленные ноги к заляпанных кетчупом (или кровью?) брезентовых брюках.

— Окосел с двух стаканов чая — вот что было.

— При чем тут чай?

— В нем вчерашний спирт растворился — и в голову, — объяснил Сима. — Бывает.

Я стал подниматься, цепляясь за стенки тамбура и пачкая их кровью. Сима не помогал мне и не мешал. Ждал.

Наконец поднявшись, я стал машинально отряхивать пиджак — и согнулся от резкой боли в правом боку, под ребрами, там, где торчала стрела.

— Вилкой саданули, — сочувственно объяснил Сима, придержав меня за плечи. — Такой же дурной, как и ты. Я еще подумал: а зачем ему вилка? Ну и не успел. Болит?

— Каша какая-то... — пробормотал я, пряча глаза, и стал осторожно ощупывать бок. Если там и в самом деле была вилка, то почему-то сломанная. Это ведь с какой силой надо садануть (и, разумеется, не о мой бок, а что-нибудь потверже), чтобы сломать вилку!

— Каши там не было, — возразил Сима. — Лапша была. Только ты ее жрать не стал. Ты, Петрович, эту лапшу на Санину голову хряпнул. И с чего ты взял, что он татарин? Хохол, как и я, только евреистый.

Сима еще что-то говорил — что-то про дурдом на колесах, про чуть не уплывший спирт, про жидов, которые, оказывается, будь здоров как махаться могут, про Танюхину сумку. До меня все это очень смутно доходило, потому что я наконец нащупал то, что торчало у меня в боку, и понял, что оно никак не могло быть вилкой — не бывает таких вилок. И еще я вспомнил, как, обрезав секирой стремя (в нем застряла нога разваленного от плеча до пояса татарина) и ощутив, что правая рука мне наконец-то повинуется, я, прежде чем самому забраться в седло, обломил мешавшую мне стрелу в двух пальцах от наконечника и выбросил вон обломок.

В этой последней картине битвы была какая-то неправильность — крохотное, как соринка в глазу, несоответствие чего-то чему-то. Но в том, что все происходившее — происходило, а не пригрезилось, я был абсолютно уверен. В этом меня убеждали и все еще болевшее плечо, и сбитый на жестком татарском седле копчик, и подкатившая вдруг тошнота, когда я вспомнил человечьи потроха, волочившиеся по мокрой от крови земле.

Но самой что ни на есть неоспоримой реальностью бал обломок стрелы — я уже без удивления ощупывал его под пиджаком и неуверенно, то и дело морщась от боли, пошевеливал, а потом привычно стиснул зубы и дернул.

Это была стрела, и древко ее было обломано в двух пальцах от наконечника... Это была наша стрела, кованая в той же кузне, теми же руками, что и мои наплечники. Такими стрелами (целыми связками по ста штук в каждой) Ладобор Ярич одаривал дружественных туземных князей — дабы не топтали нивы. Но они их все равно топтали.

— А ну дай сюда! — сказал Сима. — Зачем выдернул?

Я с недоумением воззрился на него — снизу вверх, потому что все еще стоял, перекосившись, — зажал наконечник в кулаке и отвел руку за спину.

— Дура! — сказал Сима. — Бок зажми — капает!

Тем же самым кулаком, не выпуская наконечника, я прижал полу пиджака к ране. Боль, на мгновение полыхнув, постепенно утишилась, и я смог выпрямиться. Рубашка была тяжелой и липкой, трусы сбоку тоже набрякли, горячее ползло вниз по бедру. Мне было плохо, очень плохо.

— Идти можешь? — спросил Сима.

Я кивнул и хотел сказать, что могу. Но не успел, потому что рот наполнился каким-то теплым, кисловато-горьковатым крошевом. Я попытался глотнуть, но от этого стало еще хуже, и тогда я согнулся, зажав рот левой ладонью. С новым толчком изнутри блевотина брызнула сквозь пальцы во все стороны. Она была такого же сизого с прожелтью цвета, как те потроха под копытами лошади...

Сима грязно выругался, подхватил с пола Танечкину сумку (на нее тоже попало) и, взяв меня за шиворот, встряхнул.

— Идти можешь? — повторил он, дождавшись, когда меня перестало трясти, полоскать и выворачивать.

Я снова кивнул.

— Пошли. Полвагона осталось.

Он распахнул дверь и двинул меня перед собой в коридор.

— Да отпустите же... — проговорил я. — Господи...

— Морду вытри, — сказал он, отпуская мой ворот. — Или закройся хотя бы — люди смотрят.

Люди смотрели из-за чуть приоткрытых дверей купе, осторожно высунув головы. Таких дверей было три — две из них моментально захлопнулись при нашем приближении. А дверь пятого купе (мы ехали в седьмом), наоборот, раздвинулась на всю ширину проема. Крупная женщина с красивыми и властными чертами лица шагнула нам навстречу, не обращая внимания на опасливое шиканье за спиной, и загородила дорогу.

— Там что, тоже драка была? — спросила она, удостоив меня лишь беглого осмотра и требовательно глядя на Симу. — Ведь вы из ресторана идете?

— Дурдом там был, — веско ответил Сима. — Все орали: „Бей жидов!" и мочили друг друга. А Петрович думал, что татар мочит, и лапшой кидался. Петровичу евреи до лампочки: он татар не любит.

— Господи, что он несет! — пробормотал я, закрывая левой рукой нижнюю половину лица. — Не слушайте вы его...

— А кого слушать? Вас? — женщина перевела взгляд на меня, этим взглядом как бы заранее уличив в еще более чудовищной лжи. — Что там происходило? Кто кого, извините, „мочил“? Почему лапшой? Вы можете мне толком?..

— Потому что дурдом! — рявкнул Сима и толкнул меня между лопаток. — Если не веришь, сходи сама погляди. Только лучше запрись, а то скоро и до вас доберутся!

— Кто? — спросила она вроде бы иронически, но властности в ее голосе поубавилось.

— Психи! — отрезал Сима. — Не видишь — в Петровича вилку воткнули, медицинская помощь нужна. Подвинься, запачкаем.

— Извините, — пробормотал я и протиснулся мимо женщины, а перед Симой она отступила сама.

Дойдя до нашего купе, я отнял руку от лица и попытался откатить дверь. Она была заперта. Сима, оттеснив меня в сторону, подергал ручку и постучал в дверь носком ботинка. Никто не отозвался.

— Танюха! — заорал он и опять постучал, а потом повернулся ко мне и сказал вполголоса: — Морду вытри — зачем Танюху пугать?

Я послушно полез левой рукой в правый карман, где лежал носовой платок. Он был весь в крови, и я сунул его обратно.

За дверью наконец послышалось некое шевеление, шелест и неразборчивые голоса. Кажется, Танечкин голос произнес что-то вроде „давай" или „вставай", а потом — „не надо"...

— Танюха! — снова заорал Сима, перехватил сумку с бутылками спирта в левую руку и дважды грохнул по двери кулаком. — Я же тебя просил: молодого к телу не подпус...

Договорить он не успел, потому что в это самое мгновение дверь с треском открылась, и в проеме воздвигся обнаженный Олег, завершая классическое движение своего правого кулака на Симиной челюсти.

Кажется, это называется „апперкот". В кино после такого удара „плохие парни" отлетают метров на восемь, ломая на лету мебель и беспорядочно размахивая руками. Серафиму отлетать было некуда, а в левой руке у него была тяжелая сумка с четырнадцатью литровыми бутылками спирта. Девять из них, как потом выяснилось, уцелели.

— Извини, но ты сам напросился, — сказал Олег и облизнул костяшки пальцев. — Я обещал, что дам тебе по морде?

Сима не стал отвечать — видимо, счел вопрос риторическим. А может быть, просто не мог. Широко раскинув ноги, он сидел там, куда сполз по стеночке, двумя руками осторожно исследовал челюсть и ошалело моргал.

— Я обещал или нет? — повторил Олег и снова лизнул ушибленные о Симу костяшки. — Обещал или нет?

У меня все еще сильно болело в боку. Поэтому, опасаясь, что их разговор не закончен, я счел за благо отойти на пару шагов по коридору. Тем более, что голый джентльмен, защитник дамской чести, все равно загораживал вход в купе, и, кажется, был невменяем. Танечка (одетая), неразборчиво причитая, рвалась не то затащить Олега обратно в купе, не то протиснуться мимо него к пострадавшему Симе, но голый Олег ее не пускал.

Впрочем, отойдя, я заметил, что он был не совсем голый. Он был в трикотажных плавках. Снова и снова задавая свой мужественный вопрос, Олег возвышался над Симой, как Геракл над поверженным Ахелоем, и мускулы, красиво бугрясь, перекатывались под ровным загаром. Левая кисть у Олега была забинтована, и сквозь повязку проступала свежая кровь. Под левой ключицей был налеплен большой кусок пластыря — тоже окровавленного. Третья, пока не обработанная, колотая рана была на правом бедре, и там, сквозь темно-бурые сгустки свернувшейся было крови, толчками сочилась алая...

— Везде дурдом! — резюмировал наконец Сима и, уперевшись ладонями в пол, стал подбирать под себя ноги. — Танюха, — прокряхтел он уже без былого энтузиазма. — Принимай еще двух пациентов.

Глава 3

— Стремена, — сказал Олег. — В Европе стремена были уже в шестом веке, а у нас появились только в двенадцатом — ну, может быть, в конце одиннадцатого. У татаро-монгол их и в двенадцатом не было, это точно. А ваша галлюцинация относится к началу одиннадцатого века — вскоре после крещения Руси. Есть и другие несоответствия, гораздо более разительные.

— Галлюцинация? — переспросил я и дотронулся до наконечника стрелы, уже отмытого, тускло блестевшего, который лежал на столике рядом с обломком шпаги.

— Да! Пока не найдем другого термина, придется называть это коллективной галлюцинацией.

— Коллективным дурдомом! — объявил Сима и заворочался на своей полке. — Давайте спать, старики. Или давайте хряпнем по маленькой. Танюха, скажи им!

— Правда, ребята, давайте потише, — предложила Танечка. — Пусть поспит.

Мы стали говорить тише.

— Ладно, пускай будет галлюцинация, — сказал я вполголоса. — Но — не коллективная! Потому что у каждого было свое: я дрался с татарами, вы — с неграми.

— С маврами, — поправил Олег. — Это был Четвертый Мавританский корпус Наполеона. Осенью 1817 года он совершал карательный рейд по югу Западной Сибири — а я возглавлял отряд национального спасения в Березино. Императорский наместник в своих донесениях называл нас бандитами.