В атаноре танцует саламандра, и курения Меркурия дурманят голову — курения из ясеневых ягод, дерева алоэ, бензойной смолы, стиракса, концов павлиньих перьев и ласточкиной крови.
Алхимик Раймонд Луллий не тщится вывести гомункулуса или обратить свинец в золото. Автор „Ars Magna“ занят великим деланием — добыванием философского камня, способного дать просветленное бессмертие. Поистине, тогда вселенское зло будет уничтожено, а род человеческий вознесется превыше звезд! Разве не задача всей жизни мудрого — исправить ошибку бога-неудачника, создавшего несовершенный мир? Уже триста тридцать три дня нс угасает магический огонь в алхимической печи. Дремота долит старика.
Он помнит себя прыгучим отважным зверьком, укрытие в кустарнике и утренние охоты. Древний враг оказался сильнее — старость губительна.
Очнувшись в земле двенадцати богов мальчиком-рабом, брошенным крокодилу, он пытался убить священного гада заостренным колом. Его жизнь была так коротка, что не памятна.
Палящий зной чужого неба, двадцатилетняя служба, обратившиеся в язвы раны славных походов и рубцы от розог центуриона — треть скудного жалования, к тому же неплаченного по году, уходила на подкуп начальства. Тогда его звали Лонгинием. Полной ненавистью ненавидел он беспокойное, лживое и до отвращения плодовитое племя, населяющее Иудею. Их варварские сказки, собрание нелепых басен, повествовали о некоем змее-искусителе. Подлинный змей висел сейчас, казненный по римскому обычаю — как всякий взбунтовавшийся раб — меж двух разбойников, и ветеран-легионер Лонгиний стерег тела преступников на Лысом холме. Долг был выполнен, а уклончивость прокуратора Лонгиний не одобрял.
Проверяя, точно ли распятые испустили дух, он не без мрачного удовольствия ткнул трижды своим копьем под тощие ребра, и истекла кровь и лимфа.
Ничего примечательного в дальнейшей жизни Лонгиния не случилось. После смерти божественного цезаря Тиберия величайший Гай Цезарь Калигула отправил ветерана на покой, выплатив тройное жалованье, и тот купил себе домишко в Кампанье, пропахший чесноком и оливковым маслом. Он жил долго и счастливо и умер во сне, завещав все нажитое маленькой проворной проститутке из местного лупанария. А копье, напившееся крови Господней, стало Святым оружием — Хейлидж Ланс.
Алхимик помнит и то, как ужасно расплатился он за ужасную ошибку. Воплощения мелькали, как спицы в колесе жизни, а смысл вечного кружения внятен только мудрецу в уединении.
Полнейшая немота — беззвучие. Тоска и отрава лунного света. Бесконечно терпеливое — год за годом — прорастание и увядание. Но вот знающие и защищенные пальцы срывают растение, названное прекрасным, — по ком-то нежно прозвонят белые, с пурпурной каймой, колокольчики, — ив своей смерти я найду новую жизнь и назначение.
Затем пресс, чудовищное сжатие, истечение моей крови, вобравшей все дурманы ущербной луны, заключение новой сущности в склянку.
Плечи и свечи, маски и ласки.
— Достославный князь, вот сладчайшее „лакрима кристи“ в кубке работы славного Бенвенуто Челлини! Как мерцает это жидкое золото, как оно сладостно зыблется в драгоценном сосуде, изукрашенном рубинами и сапфирами, среди чеканных виноградных листьев!
— Отчего у вас так дрожат руки, Пьетро? Уж не отравить ли вы меня вздумали?
И я, чья сущность растворена в благовонном составе вина, выплеснут в лицо несчастливому придворному. Вместилище адских пороков, поистине кровавый змий своего времени, достославный правитель Флоренции уходит разгневан и невредим.
Алхимик помнит все прошлые жизни и знает, что жемчужины воплощений нижутся на шелковую нить единой души. Проследить истоки кармического долга не по силам даже ему, но долг ясен: убить змею.
И он дремлет, подбрасывая топливо в атанору время от времени, и саламандра не устает плясать в своих голубых, алых, желтых и белых ослепительных доспехах.
Враг воплощался в змее. То был его истинный образ — порой скрытый затейливыми личинами.
Холоднокровная тварь, появляющаяся всякий год в новом теле, создана такой совершенной и малоуязвимой, что могла внушить восторг пополам с омерзением. Магические трактаты отмечали, что „змея, существо главным образом магнетическое, кладет яйца из вещества меркурьяльно-мозгового. Однако, этот меркурий — элемент животного царства и непригоден для великого делания металлов “. Тайные знания помогали остановить змея в его пути, о котором премудрый царь и каббалист Соломон сказал, что нет под солнцем вещи более непостижимой. Увидав змея, необходимо заклясть его: „Ози, Озоа, Озиа!“ После чего можно безопасно взять в руки.
Говорят, своей смертью змея никогда не умирает и, если ее не убить, она будет жить вечно — но и убить ее можно только поразив в голову, и то жизнь остается в змее до заката солнца.
Известно также поверье, что после сорока лет жизни ядовитая змея превращается в дракона.
Но „Красным драконом" звалась также летучая субстанция, которую стерег преклонный годами алхимик. Философский камень должен засиять в беспалой ладони демона Барбю, известного как Бафомет, кумир рыцарей-тамплиеров.
— Anima mundi, Мировая Душа... — бормотал в дремоте алхимик еще одно прозвище астрального жителя. — Азот мудрых, живущий и рожденный через оплодотворение Меркурия мудрых философским сульфуром золота... — и, по-совиному моргая отечными веками, вновь прочитывал пергамент.
Что сокровенные труды и дело всей жизни! Сон, необоримый и сказочный, насланное забытье. В этом сне Красный дракон вырвался из раскаленной свистящей реторты — голова каменно никнет к груди — и парил на ртутных перепончатых крыльях над бесполезной атанорой — пары ртути все гуще над неподвижным стариком — удаляющийся издевательский хохот пророчил неудачу — манускрипты скользят с колен, из-под плаща. И еще Раймонду Луллию приснилось, что этому сну не суждено кончиться.
...Сироты угодны Богу. Девочка жила с бабушкой все свои тринадцать лет.
Холщовое платье до пят — лиф как мыс и юбка — морем, и крахмальный, в кружевах, чепец: девочка глядела бабушкой, кукольным подобием старшей в доме. Дом светел и беден, и вечерами, когда все дела переделаны, уютно посиживать на крылечке вдвоем. Бабушка говорила о самом простом, житейском, пересказывала наследственный рецепт печения яблок в гратине — тут приторный жаркий дух от печи в пасмурные Сентябрины, тут чай, деликатное позванивание фарфора; или же вновь припоминала былое, но воспоминания рассыпались: пыль, моль, клочья лиц и событий, безнадежность.
— Когда великий Змей пожрет сам себя... — говорила бабушка изредка.
Становилось совершенно ясно: вокруг диска (или шара, незначащая разница) Земли от начала времен обвился великий Змей, вцепившийся в собственный хвост; такой огромный! такой нескончаемый! День и ночь в неутолимой ярости проклятое Творцом диво грызло свою плоть и не могло остановиться; а когда великий Змей пожрет сам себя, наступит конец света.
Так изредка возносилась старческая мысль в холодные сферы эсхатологии, а ноги были перепачканы свежим навозом. Корова с теленком, курица с цыплятами, буйно зеленеющий садик. В доме — книги, книги и книги. И уж совсем странные глаза были у внучки-сиротки.
Никто прилежнее ее не ходил в островерхую церковь. Ей виделись благие сны, а закипающую в ней большую, неназываемую силу она студила молитвой. Так чудно! Стоило ей сильно пожелать чего-либо — и это сбывалось. Порой бывало стыдно за свои желания.
Девочка чувствовала, как меняется в ней душа — ощущение сродни физическому. Но каким горем было проснуться и увидеть свои трусики в крови!
Бабушка как раз, с утра пораньше, затеяла большую стирку. С мокрыми руками в пене, вяло разрумянившаяся, она забормотала об участи всякой женщины.
— Но ты же — не такая! И я не хочу быть женщиной! — расплакалась внучка.
Стыд и раннее горе. Слезы больше глаз — смоляной блеск меж ресниц, взгляд то скользящий, туманный, то — в упорной мысли — кинжальной остроты, пугающе-тяжелый.
Однажды на ярмарке, горластой и сомнительно-нарядной, девочка битый час простояла перед лавочкой со сладостями. Жгла глазами прянично-шоколадные сердечки — даже кабы все мыши из считалки притащили ей свои гроши, все равно денег не достало бы. „Две мыши поплоше несли по два гроша“... И что же? К вечеру, невесть отчего, кондитерская лавка занялась огнем и сгорела дотла. Смущенный, сквозь ресницы, досадливый скос на пепел.
Этакое совпадение — но отчего всегда обращалась в уголь ненавистная молочная каша, если бабушка с внезапным старческим упорством решала накормить ею внучку, и сыпались напасти на головы языкатых соседок, когда они поносили дом и его обитательниц — уже не-женщину и еще не-женщину, и оправдывались самые затейливые сны... „Богу сироты угодны", — любила сказать — с лицом постным и истовым — бабушкина внучка. ,
В голой и скупо освещенной комнате сна за деревянным столом сидел долговолосый юноша. Он поднял лицо и оказался Господом нашим Иисусом Христом. — „Просто думай: как поступил бы на моем месте Он, и так поступай сама", — тихо, спокойно посоветовал снящийся.
И еще был кошмар неотвязно ползущих вслед змей, холодных и сплетающихся, бесполезное бегство по коридорам, и святой Николай, правило веры и образ кротости явивший, спас и вступился — и вынес мертвый клубок гадов прочь из детского сна, но сурово и неясно сказал: „В себе! В себе..."
Рост травы и листьев, созревание детского тела. И ей все казалось, что не было начала и конца не будет, и она отягощена не только собственным — здесь и теперь — существованием, но многими чужими жизнями.
И постоянное ожидание чуда. Ощущение высокое, как облака в терзающей глаз сини: соотношение сиюминутного с безмерным, великое счастье разрешения всех тайн жизни. И потом — головные сверлящие боли, дикие глаза, угрюмость деревенской юродивой.
И еще она чувствовала врага. Она его понимала.
— Когда великий Змей пожрет сам себя...
Ночами хотелось стыдного. Кто-то бестелесный льнул поцелуями, гнал кровь по жилам — пожаром. Навязчиво, неостановимо: видения, исполненные нечеловеческой злобы и похоти. Все морочил ее подземный, надземный город с лиловыми гранитами и огнями, она — венчанной царицей, помесью кошки, птицы и женщины — возлежала на гигантском жертвеннике и сама была огромна, подстать разве великому Змею бабушкиных сказок, и каждая пора ее тела — тела исполинского сфинкса — была трепещущей, кровоточащей маткой, и в Каждой поре ее тела копошились неутомимые, неутолимые подданные... И еще потрясение: как же теперь творить крестное знамение оскверненной ручонкой?