И проснулась. Сердце испуганно колотилось. За темным окном завывал норд.
Странно, что я, коренная бакинка, за целую-то жизнь не сумела привыкнуть к господствующему на Апшероне ветру. С детства не люблю норд, несущий в город тучи песка с нагорья. От него не было спасения даже за плотно закрытыми окнами — он ложился на мебель, на крашеный пол налетом мельчайшей пыли.
Теперь на дворе ноябрь, пыли нет, но воет и свистит норд с не меньшей яростью, чем в давние годы. Ломится в окна, окропляя их потоками воды. Беспокойно мне от его волчьего завывания.
Мы пьем чай в кухне, едим творог моего изготовления, и Сережа рассказывает о своем сне.
— Давно не снились, полгода, наверно. А сегодня опять...
Знаю: давно, очень давно уже снится Сергею странный повторяющийся сон — процессия печальных женщин в длинных черных платьях.
— Куда они идут, хотел бы я знать. И что за кувшины у них...
О своем сне я помалкиваю. Ваня Мачихин — моя давняя боль. Сергею ни к чему знать о нем. И вообще, что толку говорить о снах... Володя Аваков, сын Котика, — вот кто придает снам серьезное значение. У него вообще интерес ко всему потустороннему. У нас в подкорке, говорит он, дремлет целый мир, не управляемый сознанием. Она-то, подкорка, и „выдает" сны с неожиданным содержанием. Это может быть все что угодно, записанное в генетической памяти человека, вплоть до зова, как он выразился, мохнатых предков.
— Сережа, — говорю, — сегодня дети собираются куда-то в гости, они около четырех завезут к нам Олежку. Прошу тебя, не встречай их с надутой физиономией.
— Уж какая есть... — Он допивает чай и, по старой привычке, переворачивает чашку кверху дном.
— Улыбнись им. Что-нибудь шутливое скажи, ты ведь умеешь.
— Не до шуток, Юля, когда люди уезжают из родной страны.
— Да они же не окончательно еще... Сережа, мы должны их удержать.
— Конечно. Но... Нина упряма до невозможности. На Павлика давит его родня.
К сожалению, это верно. Родственники Павлика — огромный клан инженеров, нефтяников, старых бакинских семей — все засобирались уезжать.
— Не представляю, как мы будем жить без Олежки. Это... это просто безумие...
— Это предательство.
— Ах да перестань, Сережа, со своими громкими словами...
— Предательство, — повторяет он непререкаемо. — В стране трудное время, перестройка — как же можно? В нашей молодости тоже было трудное время, но мы не бежали. Мы понимали свой долг.
— Теперешнее трудное время не похоже на то, что мы пережили. Тогда строили социализм, а теперь разрушаем.
— Ничего подобного! Не о разрушении речь, а об устранении деформаций, которые...
— Знаю, знаю. А вот объясни, что такое приватизация? Разве это не передача в частную собственность? Разве это не капитализм?
— Нет! Командные высоты все равно останутся у государства. Не будет капитализма. Не может быть, — повторяет как заклинание.
Я уношу грязную посуду в мойку. Кран горячей воды издает жалкое шипение. С водой у нас плохо, особенно на верхних этажах.
— Все же странно, — говорю, ополаскивая чашки холодной водой, — жили при зрелом социализме, а теперь оказывается, что он не только не зрелый, но и вообще не тот. А что делается в соцстранах? Всюду демонстрации, прогоняют коммунистов, какие-то новые партии пришли к власти. В Чехословакии опять появился Дубчек. Как это понимать?
— Изменилась обстановка, — хмуро говорит Сергей.
— Когда в шестьдесят восьмом наши ввели туда танки, ты говорил, что это вынужденная мера. Иначе Чехословакию захватила бы ФРГ. Помнишь?
— Что ты хочешь от меня? — раздражается Сергей. — Обстановка изменилась, вот и все.
Дескать, не приставай с глупыми вопросами. Партия и правительство знают, что делают. А ты знай свое место на кухне. Да я и не лезу не в свое дело. Но ведь только и слышишь со всех сторон: перестройка, реформы, Нагорный Карабах, новое мышление, события в Восточной Европе... Скоро опять откроется съезд, будем сидеть перед ящиком, слушать неслыханные речи. Право, хочется пробиться к государственному микрофону и выкричаться. О, я бы задала жару этим чертовым говорунам. Совершенствование социализма? — крикнула бы я. — Да надоело, братцы, понимаете, надоело! Дайте людям пожить спокойно. Без вечных этих лозунгов, тезисов, базисов. Завезите в магазины мясо и геркулес! — вот что крикнула бы я.
Норд свистит и поет за окнами. Около четырех во мне начинает нарастать тревога. Отчего? Ну, сказали, что приедут к четырем. Ну, полпятого. Троллейбус номер восемь ходит неаккуратно, вечно переполнен...
В начале шестого нервный двойной звонок, так всегда звонит Нина — ну, наконец-то! Спешу в переднюю, открываю дверь.
— Баба, — кидается ко мне Олежка, — папа подрался! — Не то с испугом, не то с восторгом сообщает он.
А Нина — с порога в крик:
— Представляешь, нас обокрали! Сволочи! Павлик видел, хотел задержать, его ударили! А в милиции! Смотрят вот так! — Она презрительно сузила глаза. — Как будто не нас, а мы обокрали! Ах, сволочи! Ну, помоги же!
Это — Павлику. Он молча ставит в угол мокрый черный зонт, стягивает с Нининых ног сапоги, вешает ее пальто, потом, задрав бороду, разматывает с шеи кашне. Его узкое лицо бледнее обычного.
Нина и Олежка, перебивая друг друга, тараторят, проходят ко мне в комнату, и тут входит Сергей, сутулясь и напустив на себя обиженный вид.
— Что еще случилось? — спрашивает он.
— Да-да, здравствуй, — говорит Нина. — Павлик! — Она бросается в ванную, и оттуда доносится ее крик: — Мама, иди сюда!
Только теперь, войдя в ванную, я вижу, что у Павлика, разглядывающего в зеркале свое лицо, губа разбита в кровь. Заметно, как в уголке между усами и бородой наливается синевой гематома.
— Да ничего страшного... — бормочет он, промывая губу. — Перестань кричать...
А Нина — вот с такими глазищами, с растопыренными пальцами у пылающего лица — драматическим шепотом:
— Есть у тебя что-нибудь? Ну, не знаю, свинцовая примочка?
— Да нет никакой примочки, — отвечаю. — Надо просто холодное.
Сердце у меня колотится, колотится. Из шкафчика в ванной достаю старую круглую грелку, наполняю холодной водой, даю Павлику:
— Держи у губы. Нужен холод. Только холод.
Наконец все усаживаются, и я прошу толком рассказать, что же у них произошло, и Нина возбужденно начинает:
— Мы ехали в троллейбусе, было очень набито! У Азнефти освободилось место, я наклонилась, чтоб Олежку усадить, и тут Павлик увидел...
— Да не так, — прерывает ее Павлик, прижимая грелку к губе. — Со мной рядом женщина стояла, она мне тихо говорит: „Смотрите, в сумку лезет". Я глянул и вижу, парень-азербайджанец, маленький, в такой вот кепке, — он свободной рукой сделал быстрый круг над головой, — жмется к Нине...
— Терпеть не могу троллейбусных прижимальщиков! — бурно прерывает Нина. — Локтем отпихнула его, он мне что-то по-азербайджански, а Павлик схватил его за руку...
— Не что-то, а по матушке он тебя! Я его схватил, ты, говорю, в сумку залез, отдай деньги...
Олежка, сидящий рядом со мной на тахте, вскинулся:
— А он ка-ак даст папе!
— Замолчи! — орет на него Нина. — Не смей вмешиваться, когда взрослые разговаривают!
— Ничего он не дал, — говорит Павлик. — Он вырвался и юркнул в толпу, как змея. Я за ним. „Держите, кричу, вон он, в коричневой кепке!“ А передо мной двое, усатые — „Зачем кричишь? Давай назад“. Я им — „Пустите! Нас обворовали!“ И отталкиваю. Один из них — м-матерно меня... а второй ударил... и в толпу...
— Господи! — говорю. — А дальше что? Действительно украли?
— Ну конечно! — говорит Нина. — Сволочи, конверт с деньгами вытащили! Я кричу, визжу: „Помогите, вор в троллейбусе! “ Тут троллейбус остановился у Баксовета, мы пробираемся вперед, я кричу, чтоб водитель не ехал, надо милицию привести, а вокруг орут: „Нам ехать надо!.. Да украли же у нее... Тебе не надо ехать, вылезай и жди милицию, а другие ехать хотят... Она сама воровка!“ Я совсем остервенилась, кричу: „Воровской троллейбус!" А водитель из кабины вылез, с сигаретой в руках, и говорит: „Езжай свой Тамбов, там хороший троллейбус"...
— Так и не поймали? — спрашиваю.
— Нет! — Олежка подпрыгивает на тахте. — Не поймали!
— Я заметил, — говорит Павлик, — когда остановились, этот маленький в кепке выпрыгнул и смешался с толпой... Там же всегда полно народу, из метро выходят, и подземный переход... Я продрался к двери, выпрыгнул, озираюсь — нигде его не видно. Бросился к переходу, скорей всего он туда нырнул...
— Мы с Олежкой сошли, — подхватывает Нина, — и троллейбус сразу поехал. Ну, что делать? Побежали в милицию, в ближайшее отделение. А там! Сидят, чай пьют, ала-бала, ала-бала, смотрят вот так, как на червяка. „Свидетели есть?" А какие свидетели? Никто, конечно, и не подумал... Ах, сволочи! Ну, разве можно тут жить?
— Сколько у вас украли? — спрашиваю.
— Две тысячи.
— Ско-олько? — переспрашивает Сергей.
— Две тысячи! — с некоторым вызовом повторяет Нина. — Ну да, мы хотели сделать обмен тихо, без лишних разговоров, но теперь, когда все это накрылось...
— Какой обмен? — Сергей морщит лоб до самой макушки.
— На доллары. Что вы уставились? — говорит наша дочка, видя, как мы с Сергеем ошарашенно хлопаем глазами. — Нас познакомили с человеком, который продает валюту. Мы ехали к нему...
— А ты знаешь, что валютные сделки противозаконны?
— Ах да перестань, папа! Все, кто хотят уехать, стараются хоть немного валюты выменять. Мы же не крадем. Что тут незаконного?
— Незаконна валютная нажива.
— Сто долларов за две тысячи рублей — это нажива? Вечно ты утрируешь.
— Я не утрирую! — глаза у Сергея сделались оловянные. — Я предупреждаю. Уж если вы не желаете считаться ни с мамиными чувствами, ни с моими убеждениями, то... по крайней мере не выходите за рамки закона. Недопустимы такие сделки за спиной у государства. Абсолютно недопустимы!