Журнал "Проза Сибири" №3 1995 г. — страница 17 из 59

На обратном пути, в электричке я спросила, действительно ли он по ночам разгружает вагоны.

— Н-не каждую ночь, — ответил Ваня. — Раза два в неделю. На стипендию ведь не проживешь.

Мы стали встречаться. Ходили в Русский музей, в Эрмитаж, и по-новому раскрывался мир искусства. Ваня судил о живописи не так, как я (нравится — не нравится), он пытался добраться до сути замысла художника. Он всегда стремился к сути явлений.

— Но ведь то, что ты говоришь, — это идеализм. Разве нет? Разве Кант не идеалист? — допытывалась я. — Ведь материя первична, а сознание вторично. А идеалисты объясняли наоборот.

— Все это с-сложнее, Юля, — мягко говорил Мачихин, словно втолковывая ребенку. — Диалектический материализм — одна из философских систем. Но не единственная. Гегель ввел диалектику как составную часть развивающейся мировой идеи. К материализму диалектика притянута н-не-сколько искусственно... Не надо путать познание с ч-чувственным восприятием. Существуют сверхчувственные духовные миры...

Он развивал непонятную мне систему взглядов — антропософскую теорию немецкого доктора Рудольфа Штейнера.

— А знаешь, моя фамилия по отцу — Штайнер, — сказала я. — Почти как у твоего философа. И у меня был дядя Рудольф.

— Так ты немка?

— Наполовину. Папу в сорок первом выслали из Баку, он погиб в ссылке. И дядя Рудольф погиб.

— Понятно. — Ваня закурил папиросу, зажав огонек спички в ладонях. Дул холодный ветер с залива. Мы медленно шли по Невскому мимо „дворца дожей“. — А у меня отец с-спился, — сказал он.

Я стала расспрашивать. И узнала, что отец Вани Авдей Иванович в юности рыбачил на Ладоге, а с началом германской войны был мобилизован на Балтийский флот. „А дальше, — сказал Ваня, — к-как в кино. Оптимистическая трагедия." Это означало, что за матроса взялись агитаторы, сперва анархисты, потом большевики. Мачихин-старший воевал против Юденича, потом на Волге. Он так и пошел по военной части, окончил курсы, стал краскомом, а в 22-м женился на Екатерине Васильевне, по которой с юности вздыхал, когда приметил девочку с золотой косой в доме питерского рыботорговца, куда привозил свежий улов с Ладоги. А через год родился он, Ваня. Авдей Иванович хорошо продвигался по службе,, пока что-то не случилось в 38-м: не состоялось крупное назначение. В финскую войну был он ранен, после госпиталя ему предложили отставку, но Авдей Иванович выпросил небольшую интендантскую должность в Ленинградском округе. Может, благодаря его интендантству семья выжила в блокаду.

Ваня пошел воевать в июле 41-го. Его дважды ранило: первый раз под Ленинградом, когда бомбили аэродром, который прикрывала их зенитная батарея, а второй — в Восточной Пруссии. Там, на марше, батарею накрыли внезапно выскочившие из низкой облачности „юнкерсы". На гимнастерке у Вани над левым карманом были пришиты две ленточки, желтая и красная, знаки ранений. Других наград Ваня не носил, хотя были у него орден и медали. В 46-м он демобилизовался и поступил на матмех университета. В том же году у его мамы, Екатерины Васильевны, обнаружили рак. И пошло: больница, операция, снова больница. Может, из-за болезни жены, а может, потому, что фронтовая привычка к спирту „исказила личность" (по словам Вани), Авдей Иванович из семьи ушел.

— Живет у друзей каких-то... а м-может, у женщины... иногда звонит... Ладно, давай сменим п-пластинку.

Он опять закурил. На его шапку и шинель ложился снег.

— Ваня, вот ты математик, почему же увлекаешься философией?

— Н-надо же понять, в каком мире живем. Тебе разве не хочется?

— Я просто живу как живется.

— Дав общем-то и я... Из обстоятельств св-воей жизни не выскочишь... Но ведь ум зачем-то дан ч-человеку...

Снег еще усилился. Демидов переулок был весь в белом тумане.

— Ну, вот я и пришла. До свиданья. Спасибо, что проводил.

Однажды Ваня пригласил меня к себе. Они с матерью жили на Васильевском острове, на 9-й линии, в доме, побитом, будто ,оспой, осколками снарядов. В тот раз Екатерина Васильевна была еще на ногах. Очень худая, с истощенным лицом, на котором светились добрые глаза, она встретила меня словами:

— Вот вы какая красивая!

Говорила она трудно, часто закашливалась.

— Кушайте, Юленька... Это крыжовник, сестра из Белоострова варенье привезла... Ванечка, что ж ты не угощаешь...

— Да не тревожься, мама. Юля кушает.

Я кивала и улыбалась ей. А Ваня развивал антропософскую теорию доктора Штейнера, слушать его было интересно и странно. Будто бы в древности человек с примитивным мифологическим сознанием обладал развитым сверхчувственным восприятием. В ходе же истории, с развитием цивилизации, он все более ощущал свою индивидуальность, переходил к мышлению в понятиях, но при этом утратил сверхчувственную способность.

— А что это такое? — спросила я. — Инстинкт?

— Не т-только инстинкт. Это и интуиция, повышенная чуткость, даже улавливание мыслей... ясновидение, если хочешь... Вот задача, д-достойная человека, — совершенствование самого себя, чтобы вернуть утраченный природный дар...

У меня слегка кружило голову от потока Ваниных слов.

— Так ты хочешь вернуться к первобытному состоянию? В пещеры?

— Нет! Обратного хода цивилизации быть не может. Но — с-совершен-ствовать дух, освободиться от плоских догматов... очиститься от злобы, расизма, ксенофобии...

— Это еще что такое?

— С-сказано философом: „Чудовище-повседневность унижает все, что стремится подняться выше". — Ваня не слышал меня, говорил все горячее. — П-противостоять чудовищу! Нужна постоянная работа ума над сырым м-ма-териалом жизни...

В конце апреля Екатерине Васильевне стало хуже. Она слегла и больше уже не поднималась. Каждый вечер после работы я мчалась на 9-ю линию, иногда и на ночь оставалась, потому что... потому что было очень плохо. „Интоксикация", — сказал врач-онколог. Я кормила Екатерину Васильевну из ложечки, помогала Ване ворочать ее...

Ох, не могу об этом. Тяжко, тяжко угасает человек под напором страшной болезни...

В день похорон разразилась гроза. Сверкало и грохотало, когда мы бежали с кладбища к трамвайной остановке. Вымокли ужасно. На остановке пришлось дожидаться Ваню: он вел под руку седого, плохо выбритого и как будто кособокого старичка. Старичок — это был Авдей Иванович — забирал то влево, то вправо, и тихо плакал, вытирая глаза скомканным белым платком.

Авдею Ивановичу было пятьдесят два, но выглядел он много старше. Мы с Ваней однажды навестили его в его жалком жилище в каменном сарае на Охте, близ лодочной станции, где он служил. От выпивки Ваня отказался. Авдей Иванович влил в себя полстакана и пустился в жалостливые воспоминания. Мы уже выходили, когда он вдруг поймал нас за руки и, тараща глаза, сказал неожиданно твердым, командирским голосом:

— Вы, ребята, вот что — поженитесь.

Была белая ночь. Мосты были разведены, по Неве буксиры тащили военные корабли. Мы медленно шли, обнявшись, по набережной, мимо „львов сторожевых", мимо Петра с простертою над нами рукою. Нева серебристо, с желтизною, отсвечивала не то вечернюю, не то будущую утреннюю зарю. Ваня сказал:

— Я люблю тебя.

— А я тебя, — сказала я.

Мы поцеловались, и снова шли по пустынной набережной, и Ваня читал Своего любимого Фета:

От огней, от толпы беспощадной

Незаметно бежали мы прочь;

Лишь вдвоем мы в тени здесь прохладной,

Третья с нами лазурная ночь.

Ничего мне не надо было — только чувствовать руку Вани на плече, только слышать его тихий голос. Я бы могла идти так всю жизнь. Наверное, это и было счастье.

Я познакомила с Ваней тетю Леру и дядю Юру. По правде, ожидала, что Ваня выберет момент и скажет, что мы решили пожениться. Он пил чай с тортом, отвечал на вопросы Хаютиных, но был задумчив и — я вдруг почувствовала — чем-то встревожен. Нет, он ничего не сказал.

Я вышла его проводить и спросила: что-нибудь случилось?

Ваня посмотрел на меня своими удивительными глазами.

— У Зураба н-неприятности.

— А что такое?

— В-вызвали в комитет комсомола, обвинили в чуши несусветной... в н-низкопоклонстве...

Он от волнения, что ли, заикается больше обычного.

— Но это же действительно глупость, — сказала я. — Смешно даже вообразить, что Зураб низко кланяется чему-то.

Зураб Гоглидзе мне нравился больше всех Ваниных друзей. Он был, я бы сказала, сама прямота. Сын крупного работника в Кутаиси, он презрел обеспеченную жизнь, открывающую доступ к привилегиям. Едва стукнуло восемнадцать, Зураб пошел воевать. После войны поступил на юрфак Тбилисского университета, и уже отец, переведенный в грузинскую столицу с повышением, устраивал Зурабу квартиру, как вдруг неблагодарный сын „взбрыкнул копытами". Перевелся в Ленинград, на философский факультет ЛГУ, жил в общаге, никаких посылок и денежных переводов из Тбилиси не принимал категорически. Мне однажды заявил, что, если бы так не любил Ваню, то непременно меня отбил. Милый, милый Зураб. Вот только очень был несдержан на язык.

— Они не к-кланяется, — сказал Ваня. — Наговорил им д-дерзостей... Юля, у тебя хорошие дядя с тетей. Ты, наверное, ждала, что я им... ну, что мы поженимся...

— Ничего не ждала, — сказала я самолюбиво. — Вот еще!

Все-таки немного неуютно, когда читают мысли...

—- Юля, у м-меня нет ничего, кроме сотни книг и того, что на мне из одежды. Но я хотел бы прожить жизнь честно, без в-вранья... Согласна ли ты.

Я закрыла ему рот поцелуем. Демидов переулок, словно прищурясь, глядел на нас освещенными окнами.

— Похить меня сегодня, — шепнула я, прильнув к Ване.

Он тихо засмеялся. Сегодня — нет. Сегодня ночью они с Зурабом и еще несколькими студентами работают на станции, разгружают вагоны. А завтра...

— Ох и свадьбу закатим! Купим вина и п-пирожков. На Московском вокзале хорошие продают пирожки. С рисом и к-капустой...

— Нет, — сказала я, — купим шоколадных конфет.