Журнал "Проза Сибири" №3 1995 г. — страница 41 из 59

— Иди,— сказал Жданов,— а я еще поживу. Вон, возьми с собой Капитана. Ему все равно, кто его будет жрать.

— Пойду,— упрямо сказал Пучков и сделал шаг к лесу.

— А она? — сказал Капитан и опустил голову.

В горле у Пучкова заклокотало, он с силой ударил о воздух и прокричал: — Она! Вот именно — она!

Он зашагал по дороге, не оборачиваясь, и скоро его фигура пропала.

Капитан молча проводил его взглядом, а когда смотреть стало не на кого, сказал: ^

— Вернется.

— Знаю,— угрюмо ответил Жданов.


— Владик, Владинька, ты и я...

— А здесь, Аня, в подвале у меня лифт. Кнопка вот.

— Да Бог с ней, с кнопкой, расскажи еще, как ты меня увидел в лесу.

— Анечка, давай после. Я двадцать раз тебе уже говорил.

— Ну хочу. Какие кругом были деревья, как солнце в верхушках светило, как у меня играла щека.

— Вот и сама все рассказала.

— Хочу, чтобы ты.

— Потом, попозже. Кнопка, посмотри. Под фальшивым камнем, это чтобы никто чужой не узнал. Вот я ее нажимаю. Нажал. Стальная стена отходит, кирпичи на ней только для видимости...

— Владик, ты меня сильно любишь?

Цепеш легко улыбнулся, потом засмеялся, откинув голову и топорща бронзовые усы, схватил Анну в охапку и закружил — быстро-быстро и целуя, целуя — в губы, в руки, в мягкие завитки волос, в глаза.

— Умру, отпусти, люблю. Какие у тебя руки сильные.

Цепеш стал кружить ее медленно, и небо над их головами стало кружиться медленно и скоро замерло, вонзив якоря облаков в неровные зубья стен. Он осторожно поставил ее с собой рядом. Анна Павловна стояла, глаза зажмурены, губы полуоткрыты, на губах блестка улыбки. Влад взял ее руку в свою и вжался горячей щекой в горячую подушку ладони.

— Любишь,— тихо сказала она.— Люблю,— повторила .она еще тише.

— Люблю,— громко сказал Влад, и Анна Павловна открыла глаза.— Пойдем, я тебе еще не все показал. Там у меня столько всякого хлама. Вообще-то все это очень интересные вещи, и ценные, но для меня они — так, игрушки. Нет, я их очень люблю.

— У вас так рано темнеет, как у нас — в августе. Солнце почти село.— Анна Павловна посмотрела на западную стену двора, хотела увидеть солнце, но не увидела, вместо солнца, словно хребет разлегшегося по верху стены дракона, тянулись сточенные зубцы.

— Валахия — сумеречная страна, солнце обходит нас стороной, а если бы я не нашел тебя, солнце вообще бы погасло. Анечка, ты сама — солнце. Солнышко. Хочешь, я тебе покажу мое ртутное озеро? Когда над ним зажигаешь свечу, так красиво. Не знаю, что и сказать, так красиво. Хочешь?

— Хочу.

Лифт был простенький, как в ее старом доме на Моховой, зеркало в деревянной раме, тусклое и в морщинах трещин. Лампочка в стеклянном чехле. Чехол — мутный и красный, и лица их сделались красными, так что смотреть страшно. Кнопок с цифрами этажей не было, и когда лифт мягко пошел, она так и не поняла, куда они едут — вниз или вверх. В зеркале отразился их поцелуй — долгий? короткий? — он длился, пока дверцы не разошлись, и Цепеш, обняв ее за плечи, не вывел наружу.

— Ты веришь в счастье? — спросила Анна Павловна, разглядывая ракушечный грот, в котором они оказались.— Я раньше в него верила иногда, только оно всегда было какое-то маленькое, как брошка или натертый пятак. А сейчас знаю, что оно есть. Есть и все.

— Пятак — смешно.

— Правда? Это память о моем первом муже. Однажды он поехал на теплоходе в Швецию, или в Данию — куда-то туда. Так он там натирал пятаки, чтобы они блестели, и на каждый пятак выменивал себе крону. Он тогда „форд“ себе оттуда привез, и всем рассказывал, что тот ему в шестнадцать рублей обошелся.

— Ловко. Расскажи мне о нем.

— Влад, я уже не помню. Про пятаки помню, а про мужа — нет. Я сейчас думаю, что у меня его вообще не было. Был, и не было.

— Он любил тебя?

— Наверное, и сейчас любит. Какое красивое зеркало!

— Оно из Венеции, очень старое. Значит, любит?

— Из Венеции? Ой, на нем трещины.

— Это пуля.

— Ой.

— Смешная история, как-нибудь расскажу. Здесь моя домовая церковь.

— Здесь, в гроте? А я не крещеная. Я всегда думала, Бог — что-то такое далекое, страшное. Далекое и холодное. Как смерть.— Она вдруг остановилась и засмеялась, смехом прикрывая испуг.

— Бог — это огонь,— сказал Цепеш.— Я верю в огонь. Есть редкое старое слово, которое я очень люблю. Огнепоклонник. Я — огнепоклонник.

— Здесь так холодно.

— Ну, это пока, скоро здесь будет жарко. И будет много огня, ведь ты тоже любишь его больше всего на свете.

Анна кивнула, потому что знала, потому что любила, потому что горела в любви, и пламя было выше звездного света.

Влад заглянул ей в глаза и, увидев это, сказал:

— У тебя странная несовместимость с мужьями. Как будто ты их сжигала заживо.

— Что ты, Влад, я всех их очень любила.

Он кивнул:

— Да, как любит огонь — сжигая.

И подумал: „Теперь твой огонь я“.

— Я всех их любила, но чем больше я их любила, тем они делались почему-то меньше и меньше. А потом наступал момент — кажется, вот человек, близко, а рукой потянешься — нет его. Наверно, все эти годы я прождала тебя. Так долго.

— Все проще. Такая у тебя кровь — кровь королев,

Анна Павловна рассмеялась:

— Если так, то ты говоришь мне об этом первый.

— Потому и с мужьями у тебя выходило плохо. Я знаю. Кровь, она как огонь — очень много значит в судьбе. Хочешь, я открою тебе одну свою тайну? Здесь, в доме, у меня лучшая коллекция образцов человеческой крови. Другой такой ни у кого нет.

Сколько сил, денег, веков он потратил, пока ее собирал. В ней тысячелетия, в ней вожжи, которые правили временем. В ней — все, и это все — здесь, у него в доме. Кровь великих фамилий — Цезари, а до них — Македонец, по капле — ото всех есть. Европа, Восток, Россия — есть, есть, и ваши цари, и те, кто после царей. И люди — великие из великих, назови кого вспомнишь — есть, капля, одна лишь капля, запертая в драгоценном стекле,— но каждая такая капля стоит потоков, морей, океанов крови всех их.— Цепеш отбросил руку туда; где под плоской небесной крышей, под рвущимися на ветру облаками, за призрачной толщиной стен смеялись и слезы лили, и стрелялись, и стреляли в других, любили и не любили, и предавали тысячу раз на дню, чтобы громче скулила совесть, чтобы исповедью заткнуть ей пасть, чтобы, рожая детей, не родить крысоголовых уродов, которые только и ищут, как бы пожрать отцов,— бесчисленное число песчинок, таких мелких, что глаз уставал различать их среди зыби земли.

Анна Павловна слушала его и не слышала. Она помнила лишь глаза между тяжелых стволов, да пыль под велосипедными шинами, и как у нее голова шла кругом — от счастья, от дороги, от солнца, что вспыхивало на виноградных шарах. И снова — мягкую пыль, ладонь его, слова его — слова? — слов не было, было счастье, было забытое прошлое, которого уже никогда не будет, были губы, и было больно, а потом мост опустился и открылись ворота в дом, и вот он с ней, а она с ним, он — ее, а она — его, уже навсегда его. Только что-то до смешного странное он ей говорит, или не странное — страшное? Нет, она его любит, с ним нет страха, с ним как ни с кем, Бог мой, так она его любит. Бог мой, Влад...

— А Бога кровь у тебя есть? — спросили невзначай губы.

Влад вздрогнул, вдруг подавившись словом, потом ответил:

— Зевса, Диониса, Аполлона...

— И Иисуса есть?

— Апостолов, учеников...

— Владинька, это я просто спросила, сама не знаю зачем.

Он кивнул, он знал, что просто ничего не бывает.

— Ты на меня обиделся? Прости.

Он поцеловал ее в щеку, тепла в его губах не было, но она не поняла от любви и, поймав его помертвевшие губы, грела теплом своих, пока он мягко не оттолкнул ее от себя.

Откуда у них это? „Бог“. Как недержание — Бог, Бог, а ведь ни одна не верит. И все-все-все-все такие. И ни одна не знает, не видит, не нюхала его запаха. Или нюхали, и на него у них аллергия?

Он оставил ее у мертвого озерца ртути отдохнуть в висячей беседке. Спит, сразу уснула. Смотрела, смотрела, как плавает отражение свечки, как тень от склонившейся головы тихо превращается в сон, сон зовет, и она пошла, ей слышится голос Влада. Она видит его, он въезжает на велосипеде на облако, он смеется, в облаке кто-то есть, кто-то прячется под облачной плащаницей, слышны лишь неясные звуки, похожие на осенний дождь. Потом становится холодно и, правда, начинает накрапывать, она ждет, она боится промокнуть. Влад! Влад! Она вздрагивает, слышит: „Анна!“ Влад у нее за спиной. Он смеется, он говорит: „Вот она, ты про нее спрашивала". И протягивает ладонь. Она красная.

Цепеш сместил окуляр космовизора. Ртуть погасла, и локон ее погас, а вместо покоев дома показалось свиное рыло. Он раздвинул угол обзора и пальцами свободной руки одновременно вдавил две клавиши: „Звук" и „Запах".

Скрипела цепь, мост опускался. Гремели во рву хвосты механических крокодилов и поднимали муть. Кишкан, ерзая по седлу, прилаживал к голове свою красную служебную феску со свалявшейся золотой кистью. Зискинд как будто дремал. Свинья рыла пыль копытами, искала колорадских жуков. Солнце село почти. Тени строений, людей, деревьев, скота бессловесного соединились в одну, сбратались. Влад нажал клавишу „Вижу ночью", и стало светло-светло, как при солнце. Только свет был с красноватым отливом.

Мост опустился. Кишкан помахал кнутом и сонно сказал: „Ец“. Свиномобиль запылил, дернулся и подкатил под ворота. Цепеш взял крупным планом лицо пленного пассажира и нажал клавишу „Мысль"

...Какие ломкие ветки. Уже скоро. Лучше закрыть глаза. Я с детства боюсь высоты. Колокольня, церковь, крыша, чердак — ЧЕРДАК! Отец рассказывал, когда у деда по вечерам собирались гости, то каждый раз для гостей устраивалась охота на голубей. Попозже, когда темнело и в окна стучались первые звезды, а в комнате били старинные купеческие часы, дед вел гостей на чердак. Там все было уже приготовлено. Наглухо заставлены окна, белье снято, пыль выбрана. По команде кто-нибудь из домашних пускал из клетки пойманного загодя голубка. Света на чердаке не было, гость шел со свечой в руке, в другой он держал наган. Голубь метался под балками, на полную ревел граммофон. Наконец какой-нибудь из гостей делал счастливый выстрел, и птица валилась в пыль. Страшный рассказ. Зачем он так? И зачем — мне? Я боюсь темноты, встреч на пустых улицах, спусков к воде, подворотен, расклеенных на стенах газет...